Файл: Дмитрий Быков -- 2012 -- Новые и новейшие письма счастья (стихотворения).doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 31.08.2019
Просмотров: 24926
Скачиваний: 5
Дмитрий Быков
Синоптическое
Все это скоро кончится: зима, рассветы в полдень, скользота, сугробы, и вечная, сводящая с ума, родная смесь бессилия и злобы, и недосып, и утренняя дрожь, и грязный транспорт — с давкой без единства,— и пакостная мысль, что хошь не хошь, а вытерпишь, поскольку здесь родился. Об этом, брат, написаны тома: в других краях меняется погода, а здесь полгода — русская зима, и страх перед зимой — еще полгода. Оглядываться в вечном мандраже, трястись перед пространством заоконным… Но, кажется, повеяло уже каким-то послабленьем беззаконным. В причины углубляться не решусь, но ясно, в чем на улицу ни выйди, что у зимы закончился ресурс поддерживать себя в суровом виде. Она опустошила закрома. Уже медведю капает в берлогу… Подчеркиваю: это все зима и никакой политики, ей-богу!
Почуялся какой-то перелом. Попутчики взглянули друг на друга, как будто их сейчас задел крылом беспечный ангел, следующий с юга. На миг забылась уличная стынь, и голый парк, и ледяная крупка,— повеяло естественным, простым, и стало ясно, как все это хрупко: и страх, и снег, и толстые пальто, и снежные, и каменные бабы… Циклическая жизнь имеет то простое преимущество хотя бы (тому порукой круглая земля, коловращеньем схожая с Россией), что где-то начиная с февраля все делается чуть переносимей. На всем пространстве средней полосы пройдет смягченье воздуха и быта: не будет страха высунуть носы на улицу, что снегом перекрыта; коварство чуть присыпанного льда прохожему внушить уже не сможет, что это жизнь, что будет так всегда, что век наш скудный так и будет дожит, и что любой, кто колет этот лед, пространство отвоевывая с бою,— проплаченный, ничтожный идиот, рискующий другими и собою. Удастся всеми легкими вздохнуть, от свитера освободивши тело… Нет, я не о политике, отнюдь. Политика давно мне надоела. Что проку — добавлять еще мазок в картину обоюдного позора? Могу я о природе хоть разок? Тем более, что скоро, скоро, скоро…
Конечно, как весну ни приукрась, она грозна и несводима к негам. Я знаю сам, что это будет грязь. Что все дерьмо, которое под снегом, запахнет так, что мама не горюй; что птичий гвалт не услаждает слуха; что кроме первых трав и вешних струй, на свете есть и слякоть, и разруха; что чуть поддастся снег, а хрусткий наст покроется незримой сетью трещин — как первая же оттепель предаст высокий строй, который ей завещан. Я слыхивал весенний первый гром. Я знаю — всем отплатится по вере: ведь зло не побеждается добром, а худшим злом (у нас по крайней мере). Но эта влажность! Эта череда словес о сладкой вольности гражданства! Кто раз вдохнул апреля, господа, тот все-таки уже не зря рождался. Мне тоже ведом этот дух свиной, навозный дух весенней черной жижи — но все-таки! Но хоть такой ценой! И это время ближе, ближе, ближе…
Я менее всего хочу прослыть фельетонистом, тянущим резину, и как мне вам, упрямым, объяснить, что это не про власти, а про зиму? Идите строем в красную звезду — борцы, сатрапы, русские, евреи…
А то, что вы имеете в виду, закончится значительно скорее.
Дмитрий Быков
Apocalypse now
Август 2009. Авария на Саяно-Шушенской ГЭС.
Помнишь песню о празднике общей беды? В прошлой жизни ее сочинил «Наутилус». Утекло уже много не только воды; это чувство ушло, а точней, превратилось. Эту песню, как видишь, давно не поют,— устарелость ее объясняется вот чем: нас когда-то роднил тухловатый уют в заповеднике отчем, тогда еще общем. Мы стояли тогда на таком рубеже, что из нового времени видится еле: наши праздники разными были уже, мы по-разному пели, по-разному ели, нам несходно платили за наши труды — кто стоял у кормила, а кто у горнила,— но тогда состояние общей беды нас не то чтобы грело, а как-то роднило. Загнивал урожай, понижался удой, на орбите случалась поломка-починка — это все еще виделось общей бедой, а не чьей-то виной и не подвигом чьим-то. Было видно, что Родина движется в ад, и над нами уже потешалась планета; в каждом случае кто-нибудь был виноват, но тогда еще главным казалось не это. Над Советским Союзом пропел козодой, проржавевшие скрепы остались в утиле — стал Чернобыль последнею общей бедой, остальные уже никого не сплотили.
Двадцать лет, как в Отечестве длится регресс — череда перекупок, убийств и аварий. Все они — от Беслана до Шушенской ГЭС — повторяют сегодня единый сценарий. И боюсь, что случись окончательный крах — и тандему, и фонду, и нефти, и газу,— перед тем, как гуртом обратиться во прах, мы сыграем его по последнему разу. По Отчизне поскачут четыре коня, но устраивать панику мы не позволим, и Шойгу, неразумную прессу кляня, многократно напомнит, что все под контролем. Госканалы включатся, синхронно крича, что на горе врагам укрепляется Раша; кой-кого кое-где пожрала саранча, но обычная, прежняя, штатная, наша. Тут же в блогах потребуют вывести в топ («Разнесите, скопируйте, ярко раскрасьте!»), что Самару снесло и Челябинск утоп, но людей не спасают преступные власти. Анонимный священник воскликнет «Молись!» и отходную грянуть скомандует певчим; анонимный появится специалист, говоря, что утопнуть Челябинску не в чем… Журналисты, радетели правозащит, проберутся на «Эхо», твердя оголтело, что в руинах Анадыря кто-то стучит. Против них возбудят уголовное дело. Не заметив дошедшей до горла воды и по клаве лупя в эпицентре распада, половина вскричит, что виновны жиды. Эмигранты добавят, что так нам и надо. Населенье успеет подробно проклясть телевизор, «Дом-2», социалку и НАТО, и грузин, и соседей, и гнусную власть (кто бы спорил, всё это и впрямь виновато). Будет долго родное гореть шапито, неказистые всходы дурного посева. Пожалеть ни о ком не успеет никто. Большинство поприветствует гибель соседа. Ни помочь, ни с тоской оглянуться назад,— лишь проклятьями полниться будет френд-лента; ни поплакать, ни доброго слова сказать, ни хотя бы почуять величья момента; ни другого простить, ни себя осудить, ни друзьям подмигнуть среди общего ора… Напоследок успеют еще посадить догадавшихся: «Братцы, ведь это Гоморра!». Замолчит пулемет, огнемет, водомет, оппоненты улягутся в иле упругом, и Господь, поглядевши на это, поймет, что флешмоб, если вдуматься, был по заслугам. Но когда уже ляжет безмолвья печать на всеобщее равное тайное ложе,— под Москвой еще кто-то продолжит стучать, ибо эта привычка бессмертна, похоже. Кто-то будет яриться под толщей воды, доносить на врага, проклинать инородца…
Ибо там, где не чувствуют общей беды,— никому не простят и никто не спасется.
Дмитрий Быков
Десять лет спустя
Август 2009. Десятилетие правления Владимира Путина.
Я невесел с утра по какой-то причине — назовем ее левой ногой. И пока все кричат об одной годовщине, я хочу говорить о другой. Я и рад бы чего сочинить веселее, а не в духе элегий Массне, но хочу говорить о другом юбилее — «Десять лет пребыванья во сне».
После долгих интриг, катаклизмов подземных и скандалов у всех на виду — в августовские дни утвердился преемник в девяносто девятом году. Он кого-то пугал, он тревожил кого-то, а иных осчастливил сполна… Только мною на миг овладела зевота: я решил, что от нервов она. И покуда чеченцам грозил его палец под корректное «браво» Семьи,— почему-то глаза мои плотно слипались, и боюсь, что не только мои. И покуда мы дружно во сне увязали — ни на миг не бросая труда, он все время мелькал пред моими глазами: то туда полетит, то сюда… Всем гипнологам практики эти знакомы, хоть для свежего взгляда странны. Это было подобье лекарственной комы для больной, истомленной страны,— ей казалось, ее состоянье такое, что лечение пытке сродни, что она заслужила немного покоя и долечится в лучшие дни. И заснула, как голубь средь вони и гула, убирая башку под крыло… Помню, что-то горело, а что-то тонуло,— но я спал, я спала, я спало. В этом сне перепуталось лево и право, ложь и истина, благо и зло,— а когда началась нефтяная халява, так меня и совсем развезло.
Что мне снилось? Что здесь завелись хунвейбины (не за совесть, а так, за бабло); что кого-то сажали, кого-то убили, но почти никого не скребло; тухловатый уют в сырьевой сверхдержаве расползался, халява росла, много врали, я помню, и сами же ржали — но ведь это нормально для сна! И начальник — как Оле-Лукойе из сказки, но с сапожным ножом под полой,— создавал ощущение твердой повязки на трофической ране гнилой, и от знойного Дона до устья Амура все гнила она в эти года — под слоями бетона, под слоем гламура, под коростою грязи и льда, и пока нам мерещились слава и сила, вширь и вглубь расползалось гнилье, и я чувствовал это, но все это было, как обычно во сне, не мое. Позабылись давнишние споры и плачи — вспоминались они, как кино. Я не верил уже, что бывает иначе. Если так, то не все ли равно? Я не верил уже, что на этом пространстве, где застыла природа сама,— задавали вопросы, не боялись острастки, сочиняли, сходили с ума; все наследники белых и красных империй в густо-серый окрасились цвет; я не верил уже, что бывает критерий, и привык, что критерия нет. Так мы спали, забыв о ненужных химерах, обрастая приставками «лже»… Между тем он работал, как раб на галерах — или нам это снилось уже?
Иногда, просыпаясь на самую малость,— полузверь, полутруп, андрогин,— я во сне шевелился, и мне представлялось, что когда-то я был и другим; видно, так вспоминают осенние листья, что шумели на майском ветру,— но за десять-то лет я отвык шевелиться, так что сам говорил себе «тпру». Я не верю, что дело в одном человеке, но теперь его отсвет на всем: я смотрю на него, и опять мои веки залепляет спасительный сон.