ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 30.11.2023
Просмотров: 956
Скачиваний: 2
ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
перевернут по-своему, всегда поставят на своем.
И она задумалась о себе. Она знала, что она женщина славная и самобытная, хорошо сохранившаяся и умная, неплохой человек. Ни одно из этих качеств не встречало признания в этой захолустной дыре, да и нигде, может быть. И непристойные куплеты о дуре Сентетюрихе, известные по всему Зауралью, из которых можно было привести только начальные строчки:
Сентетюриха телегу продала,
На те деньги балалайку завела,
а дальше шли скабрезности – в Крестовоздвиженске пелись, как она подозревала, с намеком на нее.
И, горько вздохнув, она вошла в дом.
Не останавливаясь в передней, она прошла в шубе к себе в спальню. Окна комнаты выходили в сад. Теперь, ночью, нагромождения теней перед окном внутри и за окном снаружи, почти повторяли друг друга. Обвисавшие мешки оконных драпировок были почти как обвисающие мешки деревьев на дворе, голых и черных, с неясными очертаниями. Тафтяную ночную тьму кончавшейся зимы в саду согревал пробившийся сквозь землю черно-лиловый жар надвинувшейся весны. В комнате приблизительно в такое же сочетание вступали два сходных начала, и пыльную духоту плохо выбитых занавесей смягчал и скрашивал темно-фиолетовый жар приближающегося праздника.
Богородица на иконе выпрастывала из серебряной ризы оклада узкие, кверху обращенные смуглые ладони. Она держала в каждой как бы по две начальных и конечных греческих буквы своего византийского наименования: мете?р теу?, Матерь Божия. Вложенная в золотой подлампадник темная, как чернильница, лампада гранатового стекла разбрасывала по ковру спальни звездообразное, зубчиками чашки расщепленное мерцание.
Скидывая платок и шубу, Галузина неловко повернулась, и ее опять кольнуло в бок и стало подпирать лопатку. Она вскрикнула, испугалась, стала лепетать: «Великое заступление печальным. Богородице чистая, скорая помощница, миру покров», – и заплакала. Потом, выждав, когда боль улеглась, стала раздеваться. Задние крючки воротника и на спинке лифа выскальзывали из-под ее рук и зарывались в морщинки дымчатой ткани. Она с трудом нашаривала их.
В комнату вошла разбуженная ее приходом воспитанница Ксюша.
– Что же вы в потемках, маменька? Хотите, я лампу принесу?
– Не надо. И так видно.
– Мамочка Ольга Ниловна, дайте я расстегну. Не надо мучиться.
– Не слушаются пальцы, хоть плачь. Не хватило ума у пархатого крючки пришить по-человечески, слепая курица. Спороть донизу и всей кромкой в рожу.
– Хорошо пели у Воздвиженья. Ночь тихая. Сюда доносило воздухом.
– Пели-то хорошо. Да мне, мать моя, плохо. Опять колотье и тут и тут. Везде. Вот какой грех. Не знаю, что делать.
– Гомеопат Стыдобский вам помогал.
– Всегда советы неисполнимые. Коновал твой гомеопат оказался. Ни в дудочку, ни в сопелочку. Это во-первых. А во-вторых, уехал он. Уехал, уехал. Да не он один. Перед праздником все кинулись из города. Землетрясение ли какое предвидится?
– Ну тогда пленный доктор венгерский хорошо вас пользовал.
– Опять ерунда с горохом. Говорю тебе, никого не осталось, все разбрелись. Очутился Керени Лайош с другими мадьярами за демаркационной линией. Служить заставили голубчика. Взяли в Красную армию.
– Ведь это у вас одна мнительность. Сердечный невроз. Простое внушение народное здесь чудеса производит. Помните, солдатка-шептунья вас с успехом заговаривала. Как рукой снимало. Забыла, как ее, солдатку. Имя забыла.
– Нет, ты положительно считаешь меня темною дурой. Еще, чего доброго, про меня за глаза Сентетюриху поешь.
– Побойтесь бога! Грех вам, маменька. Лучше напомните, как солдатку зовут. На языке вертится. Не успокоюсь, пока не вспомню.
– А у нее больше имен, чем юбок. Не знаю, какое тебе. Кубарихой ее зовут, и Медведихой, и Злыдарихой. И еще прозвищ с десяток. Нет поблизости и ее. Кончились гастроли, ищи ветра в поле. Заперли рабу божию в Кежемскую тюрьму. За вытравление плода и порошки какие-то. А она, вишь, чем в остроге скучать, из тюрьмы дала драла куда-то на Дальний Восток. Я ведь тебе говорю, все разбежались. Влас Пахомыч, Тереша, тетя Поля, сердце податливое. Честных женщин одни мы с тобой две дуры во всем городе, разве я шучу. И никакой врачебной помощи. Случись что, и конец, никого не докличешься. Говорили, знаменитость из Москвы в Юрятине, профессор, сын самоубийцы купца сибирского. Пока я раздумывала выписать, двадцать красных кордонов на дороге наставили, чихнуть некуда. А теперь о другом. Ступай спать, и я лечь попробую. Тебе студент Блажеин голову кружит. Зачем отпираться. Все равно не ухоронишься, покраснела как рак. Трудится твой студент несчастный над карточками во святую ночь, карточки мои проявляет и печатает. Сами не спят и другим спать не дают. Томик у них на весь город заливается. И ворона, стерьва, раскаркалась у нас на яблоне, видно, опять не уснуть мне всю ночь. Да что ты, право, обижаешься, недотрога ты этакая? На то и студенты, чтобы девушкам нравиться.
– Что это там собака надрывается? Надо бы посмотреть, в чем дело. Даром она лаять не станет. Погоди, Лидочка, дуй тебя в хвост, помолчи минуту. Надо выяснить обстановку. Не ровен час ащеулы нагрянут. Ты не уходи, Устин. И ты стой тут, Сивоблюй. Без вас обойдется.
Не слышавший просьб, чтобы он повременил и остановился, представитель из центра продолжал устало ораторской скороговоркой:
– Существующая в Сибири буржуазно-военная власть политикой грабежа, поборов, насилия, расстрелов и пыток должна открыть глаза заблуждающимся. Она враждебна не только рабочему классу, но, по сути вещей, и всему трудовому крестьянству. Сибирское и уральское трудовое крестьянство должно понять, что только в союзе с городским пролетариатом и солдатами, в союзе с киргизской и бурятской беднотой...
Наконец он расслышал, что его обрывают, остановился, утер платком потное лицо, утомленно опустил опухшие веки, закрыл глаза.
Близстоявшие к нему обращались вполголоса:
– Передохни маненько. Водицы испей.
Беспокоившемуся партизанскому главарю сообщали:
– Да чего ты волнуешься? Все в порядке. Сигнальный фонарик на окне. Сторожевой пост, говоря картинно, пожирает глазами пространство. Я полагаю, можно возобновить слово по докладу. Говорите, товарищ Лидочка.
Внутренность большого сарая была освобождена от дров. В очищенной части происходило нелегальное собрание. Ширмою собравшимся служила дровяная кладь до потолка, отгораживавшая эту порожнюю половину от проходной конторки и входа. В случае опасности собравшимся был обеспечен спуск под пол и выход из-под земли на глухие задворки Константиновского тупика за монастырскою стеною.
Докладчик, в черной коленкоровой шапочке, прикрывавшей его лысину во всю голову, с матовым бледно-оливковым лицом и черной бородою до ушей, страдал нервною испариной и все время обливался потом. Он жадно разжигал недокуренный окурок о горячую воздушную струю горевшей на столе керосиновой лампы и низко нагибался к разбросанным на столе бумажкам. Нервно и быстро бегая по ним близорукими глазками и точно их обнюхивая, он продолжал тусклым и усталым голосом:
– Этот союз городской и деревенской бедноты осуществим только через советы. Волей-неволей сибирское крестьянство будет теперь стремиться к тому же, за что уже давно начал борьбу сибирский рабочий. Их общая цель есть свержение ненавистного народу самодержавия адмиралов и атаманов и установление власти советов крестьян и солдат посредством всенародного вооруженного восстания. При этом в борьбе с вооруженными до зубов офицерско-казачьими наемниками буржуазии восставшим придется вести правильную фронтовую войну, упорную и продолжительную.
Опять он остановился, утер пот, закрыл глаза. Противно регламенту кто-то встал, поднял руку, пожелал вставить замечание.
Партизанский главарь, точнее, военачальник Кежемского объединения партизан Зауралья, сидел перед самым носом докладчика в вызывающе-небрежной позе и грубо перебивал его, не выказывая ему никакого уважения. С трудом верилось, чтобы такой молодой военный, почти мальчик, командовал целыми армиями и соединениями и его слушались и перед ним благоговели. Он сидел, кутая руки и ноги в борта кавалерийской шинели. Сброшенный шинельный верх и рукава, перекинутые на спинку стула, открывали туловище в гимнастерке с темными следами споротых прапорщицких погон.
По его бокам стояли два безмолвных молодца из его охраны, однолетки ему, в белых, успевших посереть овчинных коротайках с курчавой мерлушковой выпушкой. Их каменные красивые лица ничего не выражали, кроме слепой преданности начальнику и готовности ради него на что угодно. Они оставались безучастными к собранию, затронутым на нем вопросам, ходу прений, не говорили и не улыбались.
Кроме этих людей, в сарае было еще человек десять-пятнадцать народу. Одни стояли, другие сидели на полу, вытянув ноги в длину или задрав кверху колени и прислонившись к стене и ее кругло выступающим проконопаченным бревнам.
Для почетных гостей были расставлены стулья. Их занимали три-четыре человека рабочих, старые участники первой революции, среди них угрюмый, изменившийся Тиверзин и всегда ему поддакивавший друг его, старик Антипов. Сопричисленные к божественному разряду, к ногам которого революция положила все дары свои и жертвы, они сидели молчаливыми, строгими истуканами, из которых политическая спесь вытравила все живое, человеческое.
Были еще в сарае фигуры, достойные внимания. Не зная ни минуты покоя, вставал с полу и садился на пол, расхаживал и останавливался посреди сарая столп русского анархизма Вдовиченко Черное Знамя, толстяк и великан с крупной головой, крупным ртом и львиною гривой, из офицеров чуть ли не последней русско-турецкой войны и, во всяком случае, – русско-японской, вечно поглощенный своими бреднями мечтатель.
По причине беспредельного добродушия и исполинского роста, который мешал ему замечать явления неравного и меньшего размера, он без достаточного внимания относился к происходившему и, понимая все превратно, принимал противные мнения за свои собственные и со всеми соглашался.
Рядом с его местом на полу сидел его знакомый, лесной охотник и зверолов Свирид. Хотя Свирид не крестьянствовал, его земляная, черносошная сущность проглядывала сквозь разрез темной суконной рубахи, которую он сгребал в комок вместе с крестиком у ворота и скреб и возил ею по телу, почесывая грудь. Это был мужик-полубурят, душевный и неграмотный, с волосами узкими косицами, редкими усами и еще более редкой бородой в несколько волосков. Монгольский склад старил его лицо, все время морщившееся сочувственной улыбкой.
Докладчик, объезжавший Сибирь с Военною инструкцией Центрального Комитета, витал мыслями в ширях пространств, которые ему еще предстояло охватить. К большинству присутствовавших на собрании он относился безразлично. Но, революционер и народолюбец от младых ногтей, он с обожанием смотрел на сидевшего против него юного полководца. Он не только прощал мальчику все его грубости, представлявшиеся старику голосом почвенной подспудной революционности, но относился с восхищением к его развязным выпадам, как может нравиться влюбленной женщине наглая бесцеремонность ее повелителя.
Партизанский вождь был сын Микулицына Ливерий, докладчик из центра – бывший трудовик-кооператор, в прошлом примыкавший к социалистам революционерам, Костоед-Амурский. В последнее время он пересмотрел свои позиции, признал ошибочность своей платформы, в нескольких развернутых заявлениях принес покаяние, и не только был принят в Коммунистическую партию, но вскоре по вступлении в нее послан на такую ответственную работу.
Эту работу поручили ему, человеку отнюдь не военному, в уважение к его революционному стажу, к его тюремным мытарствам и отсидкам, а также из предположения, что ему, как бывшему кооператору, должны быть хорошо известны настроения крестьянских масс в охваченной восстаниями Западной Сибири. А в данном вопросе это предполагаемое знакомство было важнее военных знаний.
Перемена политических убеждений сделала Костоеда неузнаваемым. Она изменила его внешность, движения, манеры. Никто не помнил, чтобы в прежние времена он когда-либо был лыс и бородат. Но может быть, все это было накладное? Партия предписала ему строгую зашифрованность. Подпольные его клички были Берендей и товарищ Лидочка.
Когда улегся шум, вызванный несвоевременным заявлением Вдовиченки о его согласии с зачитанными пунктами инструкции, Костоед продолжал:
И она задумалась о себе. Она знала, что она женщина славная и самобытная, хорошо сохранившаяся и умная, неплохой человек. Ни одно из этих качеств не встречало признания в этой захолустной дыре, да и нигде, может быть. И непристойные куплеты о дуре Сентетюрихе, известные по всему Зауралью, из которых можно было привести только начальные строчки:
Сентетюриха телегу продала,
На те деньги балалайку завела,
а дальше шли скабрезности – в Крестовоздвиженске пелись, как она подозревала, с намеком на нее.
И, горько вздохнув, она вошла в дом.
5
Не останавливаясь в передней, она прошла в шубе к себе в спальню. Окна комнаты выходили в сад. Теперь, ночью, нагромождения теней перед окном внутри и за окном снаружи, почти повторяли друг друга. Обвисавшие мешки оконных драпировок были почти как обвисающие мешки деревьев на дворе, голых и черных, с неясными очертаниями. Тафтяную ночную тьму кончавшейся зимы в саду согревал пробившийся сквозь землю черно-лиловый жар надвинувшейся весны. В комнате приблизительно в такое же сочетание вступали два сходных начала, и пыльную духоту плохо выбитых занавесей смягчал и скрашивал темно-фиолетовый жар приближающегося праздника.
Богородица на иконе выпрастывала из серебряной ризы оклада узкие, кверху обращенные смуглые ладони. Она держала в каждой как бы по две начальных и конечных греческих буквы своего византийского наименования: мете?р теу?, Матерь Божия. Вложенная в золотой подлампадник темная, как чернильница, лампада гранатового стекла разбрасывала по ковру спальни звездообразное, зубчиками чашки расщепленное мерцание.
Скидывая платок и шубу, Галузина неловко повернулась, и ее опять кольнуло в бок и стало подпирать лопатку. Она вскрикнула, испугалась, стала лепетать: «Великое заступление печальным. Богородице чистая, скорая помощница, миру покров», – и заплакала. Потом, выждав, когда боль улеглась, стала раздеваться. Задние крючки воротника и на спинке лифа выскальзывали из-под ее рук и зарывались в морщинки дымчатой ткани. Она с трудом нашаривала их.
В комнату вошла разбуженная ее приходом воспитанница Ксюша.
– Что же вы в потемках, маменька? Хотите, я лампу принесу?
– Не надо. И так видно.
– Мамочка Ольга Ниловна, дайте я расстегну. Не надо мучиться.
– Не слушаются пальцы, хоть плачь. Не хватило ума у пархатого крючки пришить по-человечески, слепая курица. Спороть донизу и всей кромкой в рожу.
– Хорошо пели у Воздвиженья. Ночь тихая. Сюда доносило воздухом.
– Пели-то хорошо. Да мне, мать моя, плохо. Опять колотье и тут и тут. Везде. Вот какой грех. Не знаю, что делать.
– Гомеопат Стыдобский вам помогал.
– Всегда советы неисполнимые. Коновал твой гомеопат оказался. Ни в дудочку, ни в сопелочку. Это во-первых. А во-вторых, уехал он. Уехал, уехал. Да не он один. Перед праздником все кинулись из города. Землетрясение ли какое предвидится?
– Ну тогда пленный доктор венгерский хорошо вас пользовал.
– Опять ерунда с горохом. Говорю тебе, никого не осталось, все разбрелись. Очутился Керени Лайош с другими мадьярами за демаркационной линией. Служить заставили голубчика. Взяли в Красную армию.
– Ведь это у вас одна мнительность. Сердечный невроз. Простое внушение народное здесь чудеса производит. Помните, солдатка-шептунья вас с успехом заговаривала. Как рукой снимало. Забыла, как ее, солдатку. Имя забыла.
– Нет, ты положительно считаешь меня темною дурой. Еще, чего доброго, про меня за глаза Сентетюриху поешь.
– Побойтесь бога! Грех вам, маменька. Лучше напомните, как солдатку зовут. На языке вертится. Не успокоюсь, пока не вспомню.
– А у нее больше имен, чем юбок. Не знаю, какое тебе. Кубарихой ее зовут, и Медведихой, и Злыдарихой. И еще прозвищ с десяток. Нет поблизости и ее. Кончились гастроли, ищи ветра в поле. Заперли рабу божию в Кежемскую тюрьму. За вытравление плода и порошки какие-то. А она, вишь, чем в остроге скучать, из тюрьмы дала драла куда-то на Дальний Восток. Я ведь тебе говорю, все разбежались. Влас Пахомыч, Тереша, тетя Поля, сердце податливое. Честных женщин одни мы с тобой две дуры во всем городе, разве я шучу. И никакой врачебной помощи. Случись что, и конец, никого не докличешься. Говорили, знаменитость из Москвы в Юрятине, профессор, сын самоубийцы купца сибирского. Пока я раздумывала выписать, двадцать красных кордонов на дороге наставили, чихнуть некуда. А теперь о другом. Ступай спать, и я лечь попробую. Тебе студент Блажеин голову кружит. Зачем отпираться. Все равно не ухоронишься, покраснела как рак. Трудится твой студент несчастный над карточками во святую ночь, карточки мои проявляет и печатает. Сами не спят и другим спать не дают. Томик у них на весь город заливается. И ворона, стерьва, раскаркалась у нас на яблоне, видно, опять не уснуть мне всю ночь. Да что ты, право, обижаешься, недотрога ты этакая? На то и студенты, чтобы девушкам нравиться.
6
– Что это там собака надрывается? Надо бы посмотреть, в чем дело. Даром она лаять не станет. Погоди, Лидочка, дуй тебя в хвост, помолчи минуту. Надо выяснить обстановку. Не ровен час ащеулы нагрянут. Ты не уходи, Устин. И ты стой тут, Сивоблюй. Без вас обойдется.
Не слышавший просьб, чтобы он повременил и остановился, представитель из центра продолжал устало ораторской скороговоркой:
– Существующая в Сибири буржуазно-военная власть политикой грабежа, поборов, насилия, расстрелов и пыток должна открыть глаза заблуждающимся. Она враждебна не только рабочему классу, но, по сути вещей, и всему трудовому крестьянству. Сибирское и уральское трудовое крестьянство должно понять, что только в союзе с городским пролетариатом и солдатами, в союзе с киргизской и бурятской беднотой...
Наконец он расслышал, что его обрывают, остановился, утер платком потное лицо, утомленно опустил опухшие веки, закрыл глаза.
Близстоявшие к нему обращались вполголоса:
– Передохни маненько. Водицы испей.
Беспокоившемуся партизанскому главарю сообщали:
– Да чего ты волнуешься? Все в порядке. Сигнальный фонарик на окне. Сторожевой пост, говоря картинно, пожирает глазами пространство. Я полагаю, можно возобновить слово по докладу. Говорите, товарищ Лидочка.
Внутренность большого сарая была освобождена от дров. В очищенной части происходило нелегальное собрание. Ширмою собравшимся служила дровяная кладь до потолка, отгораживавшая эту порожнюю половину от проходной конторки и входа. В случае опасности собравшимся был обеспечен спуск под пол и выход из-под земли на глухие задворки Константиновского тупика за монастырскою стеною.
Докладчик, в черной коленкоровой шапочке, прикрывавшей его лысину во всю голову, с матовым бледно-оливковым лицом и черной бородою до ушей, страдал нервною испариной и все время обливался потом. Он жадно разжигал недокуренный окурок о горячую воздушную струю горевшей на столе керосиновой лампы и низко нагибался к разбросанным на столе бумажкам. Нервно и быстро бегая по ним близорукими глазками и точно их обнюхивая, он продолжал тусклым и усталым голосом:
– Этот союз городской и деревенской бедноты осуществим только через советы. Волей-неволей сибирское крестьянство будет теперь стремиться к тому же, за что уже давно начал борьбу сибирский рабочий. Их общая цель есть свержение ненавистного народу самодержавия адмиралов и атаманов и установление власти советов крестьян и солдат посредством всенародного вооруженного восстания. При этом в борьбе с вооруженными до зубов офицерско-казачьими наемниками буржуазии восставшим придется вести правильную фронтовую войну, упорную и продолжительную.
Опять он остановился, утер пот, закрыл глаза. Противно регламенту кто-то встал, поднял руку, пожелал вставить замечание.
Партизанский главарь, точнее, военачальник Кежемского объединения партизан Зауралья, сидел перед самым носом докладчика в вызывающе-небрежной позе и грубо перебивал его, не выказывая ему никакого уважения. С трудом верилось, чтобы такой молодой военный, почти мальчик, командовал целыми армиями и соединениями и его слушались и перед ним благоговели. Он сидел, кутая руки и ноги в борта кавалерийской шинели. Сброшенный шинельный верх и рукава, перекинутые на спинку стула, открывали туловище в гимнастерке с темными следами споротых прапорщицких погон.
По его бокам стояли два безмолвных молодца из его охраны, однолетки ему, в белых, успевших посереть овчинных коротайках с курчавой мерлушковой выпушкой. Их каменные красивые лица ничего не выражали, кроме слепой преданности начальнику и готовности ради него на что угодно. Они оставались безучастными к собранию, затронутым на нем вопросам, ходу прений, не говорили и не улыбались.
Кроме этих людей, в сарае было еще человек десять-пятнадцать народу. Одни стояли, другие сидели на полу, вытянув ноги в длину или задрав кверху колени и прислонившись к стене и ее кругло выступающим проконопаченным бревнам.
Для почетных гостей были расставлены стулья. Их занимали три-четыре человека рабочих, старые участники первой революции, среди них угрюмый, изменившийся Тиверзин и всегда ему поддакивавший друг его, старик Антипов. Сопричисленные к божественному разряду, к ногам которого революция положила все дары свои и жертвы, они сидели молчаливыми, строгими истуканами, из которых политическая спесь вытравила все живое, человеческое.
Были еще в сарае фигуры, достойные внимания. Не зная ни минуты покоя, вставал с полу и садился на пол, расхаживал и останавливался посреди сарая столп русского анархизма Вдовиченко Черное Знамя, толстяк и великан с крупной головой, крупным ртом и львиною гривой, из офицеров чуть ли не последней русско-турецкой войны и, во всяком случае, – русско-японской, вечно поглощенный своими бреднями мечтатель.
По причине беспредельного добродушия и исполинского роста, который мешал ему замечать явления неравного и меньшего размера, он без достаточного внимания относился к происходившему и, понимая все превратно, принимал противные мнения за свои собственные и со всеми соглашался.
Рядом с его местом на полу сидел его знакомый, лесной охотник и зверолов Свирид. Хотя Свирид не крестьянствовал, его земляная, черносошная сущность проглядывала сквозь разрез темной суконной рубахи, которую он сгребал в комок вместе с крестиком у ворота и скреб и возил ею по телу, почесывая грудь. Это был мужик-полубурят, душевный и неграмотный, с волосами узкими косицами, редкими усами и еще более редкой бородой в несколько волосков. Монгольский склад старил его лицо, все время морщившееся сочувственной улыбкой.
Докладчик, объезжавший Сибирь с Военною инструкцией Центрального Комитета, витал мыслями в ширях пространств, которые ему еще предстояло охватить. К большинству присутствовавших на собрании он относился безразлично. Но, революционер и народолюбец от младых ногтей, он с обожанием смотрел на сидевшего против него юного полководца. Он не только прощал мальчику все его грубости, представлявшиеся старику голосом почвенной подспудной революционности, но относился с восхищением к его развязным выпадам, как может нравиться влюбленной женщине наглая бесцеремонность ее повелителя.
Партизанский вождь был сын Микулицына Ливерий, докладчик из центра – бывший трудовик-кооператор, в прошлом примыкавший к социалистам революционерам, Костоед-Амурский. В последнее время он пересмотрел свои позиции, признал ошибочность своей платформы, в нескольких развернутых заявлениях принес покаяние, и не только был принят в Коммунистическую партию, но вскоре по вступлении в нее послан на такую ответственную работу.
Эту работу поручили ему, человеку отнюдь не военному, в уважение к его революционному стажу, к его тюремным мытарствам и отсидкам, а также из предположения, что ему, как бывшему кооператору, должны быть хорошо известны настроения крестьянских масс в охваченной восстаниями Западной Сибири. А в данном вопросе это предполагаемое знакомство было важнее военных знаний.
Перемена политических убеждений сделала Костоеда неузнаваемым. Она изменила его внешность, движения, манеры. Никто не помнил, чтобы в прежние времена он когда-либо был лыс и бородат. Но может быть, все это было накладное? Партия предписала ему строгую зашифрованность. Подпольные его клички были Берендей и товарищ Лидочка.
Когда улегся шум, вызванный несвоевременным заявлением Вдовиченки о его согласии с зачитанными пунктами инструкции, Костоед продолжал: