Файл: Иван Александрович Гончаров.pdf

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 10.01.2024

Просмотров: 150

Скачиваний: 1

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
благодетельствует
доконало его Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической
речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему Виноват, Илья Ильич, – начал он сипеть с раскаянием это я по глупости, право, по глупости…
И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи А я, – продолжал Обломов голосом оскорбленного и неоцененного по достоинству человека, – еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит,
сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься,
все думаешь, как бы лучше а оком Для кого Все для вас, для крестьян стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплюнет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели нив чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные – с горьким упреком заключил Обломов.
Захар тронулся окончательно последними жалкими
словами. Он начал понемногу всхлипывать сипенье и хрипенье слились в этот разв одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для како- го-нибудь китайского гонга или индийского тамтама Батюшка, Илья Ильич – умолял он. – Полно вам!
Что вы, Господь с вами, такое несете Ах ты, Мать
Пресвятая Богородица Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно…
– А ты, – продолжал, не слушая его, Обломов, – ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди Змея – произнес Захар, всплеснув руками, итак приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. – Когда же я змею поминал говорил он среди рыданий. – Да я и во сне-то не вижу ее, поганую!
Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя Да как это язык поворотился у тебя – продолжал
Илья Ильич. – А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам Мужики тебе в пояс все тебе Захар
Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в другие пожаловал Вот и награда Славно барина честит!
Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянами последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах Ну, теперь иди с Богом – сказал он примирительным тоном Захару. – Да постой, дай еще квасу В горле совсем пересохло самбы догадался – слышишь,
барин хрипит До чего довел Надеюсь, что ты понял свой проступок, – говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, – и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. Ау кого отнял У себя же для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти Ну, да Бог с тобой Вон, три часа бьет Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа Ничего. А дела куча. Таки быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного измучился совсем;
ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали может бытья с часики усну а в половине пятого разбуди.
Захар начал закупоривать барина в кабинете он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе Чтоб тебе издохнуть, леший этакой – ворчал он,
отирая следы слез и влезая на лежанку. – Право,
леший! Особый дом, огород, жалованье – говорил
Захар, понявший только последние слова. – Мастер жалкие-то слова говорить так по сердцу точно ножом и режет Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну говорил он, с яростью ударяя по лежанке. Жалованье Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, таки табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать Чтоб тебе пусто было. Подумаешь, смерть- то нейдет!
Илья Ильич лег на спину, ноне вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался Два несчастья вдруг – говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. – Прошу устоять!
Но на самом-то деле эти два несчастья то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали уже только вряд беспокойных воспоминаний.
«До бед, которыми грозит староста, еще далеко, думал он, – до тех пор многое может перемениться:
авось дожди поправят хлеб может быть, недоимки староста пополнит бежавших мужиков водворят на местожительства, как он пишет».
«И куда это они ушли, эти мужики – думал они углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. – Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут Неужели в лесу?
Ведь не сидится же В избе хоть и скверно пахнет, да
тепло, по крайней мере…»
«И что тревожиться – думал он. – Скоро и план подоспеет – чего ж пугаться заранее Эх, я…»
Мысль о переезде тревожила его несколько более.
Это было свежее, позднейшее несчастье нов успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более, что тут вмешался Та- рантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!
«А может быть еще Захар постарается так уладить, что и вовсе ненужно будет переезжать, авось
обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку ну, как-нибудь да сделают Нельзя же в самом деле переезжать!..»
Так он попеременно волновался и успокоивался,
и, наконец, в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших,
и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.
Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод еще минута – и сознание улетело бы Бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза А ведь я не умылся Как же это Да и ничего не сделал, – прошептал он. – Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверили денег не выдал – утро таки пропало!
Он задумался…
«Что ж это такое А другой бы все это сделал мелькнуло у него в голове. – Другой, другой Что же это такое другой
Он углубился в сравнение себя с другим. Он начал думать, думать и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал
Захару о другом.
Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, ив деревню съездил бы…
«Ведь и я бы мог все это – думалось ему, – ведь я умею, кажется, и писать писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого Куда же все это делось?
И переехать что за штука Стоит захотеть Другой и
халата никогда не надевает, – прибавилось еще к характеристике другого – другой – тут он зевнул почти не спит другой тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело А я я недру- гой“!» – уже с грустью сказал они впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Настала одна из ясных сознательных минут в жизни
Обломова.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью,
когда в голове просыпались один за другими беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине,
разные жизненные вопросы.
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость,
остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, ау него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существо- вания.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна не разработана до конца
А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно,
как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украли закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли.
Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку вначале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…
И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи напрямую тропинку. Лес кругом его ив душе все чаще и темнее тропинка зарастает более и более светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы, и, кажется, безвозвратно.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Горько становилось ему от этой тайной исповеди
перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, ион всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Нона кого Это все Захар – прошептал он.
Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло целым пожаром стыда.
«Что, если б кто-нибудь слышал это. – думал он,
цепенея от этой мысли. – Слава Богу, что Захар несу- меет пересказать никому да и не поверят слава Бо- гу!»
Он вздыхал, проклинал себя, ворочался сбоку набок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара Эк его там с квасу-то раздувает – с сердцем ворчал Захар.
«Отчего же это я такой, – почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, –
право?»
Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут другие, он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства И я бы тоже хотел – говорил он, мигая с трудом что-нибудь такое Разве природа уж так обидела меня Да нет, слава Богу жаловаться нельзя За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии Видно, уж так судьба Что ж мне тут делать. едва шептал он, одолеваемый сном Яко две тысячи поменее доходу – сказал он вдруг громко в бреду. – Сейчас, сейчас, погоди – и очнулся вполовину Однако любопытно бы знать отчего я такой сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. – Да, отчего. Должно быть это оттого силился выговорить они не выговорил.
Так они не додумался до причины языки губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздохи вслед затем начало раздаваться ровное хра- пенье безмятежно спящего человека.
Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ними мыс читателем в следующей главе
Сон Обломова
Где мы В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова? Что за чудный край!
Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов – нет ничего грандиозного,
дикого и угрюмого.
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное Морена- пример Бог с ним Оно наводит только грусть на человека глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой води не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха они всё твердят свою, от начала мира одну и туже песнь мрачного и неразгаданного содержания;
и все слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обреченного на муку чудовища, да чьи- то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг только безмолвные чайки, как осужденные, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой Бессилен рев зверя перед этими воплями природы,
ничтожен и голос человека, и сам человек так мал,
слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины От этого, может быть, таки тяжело ему смотреть на море.
Нет, Бог с ним, с морем Самая тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства в душе вед- ва заметном колебании водяной массы человек все видит туже необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей итак глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.
Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя они слишком живо напоминают нам бренный состав наши держат в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далекими недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.
Не таков мирный уголок, где вдруг очутился наш ге- рой.
Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, ноне стем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только чтоб обнять ее покрепче, с любовью оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод.
Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть еще разили два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, теплый день.
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть в раздумье на заходящее солнце.
Река бежит весело, шаля и играя она то разольется в широкий пруд, то стремится быстрой нитью, или присмиреет, будто задумавшись, и чуть-чуть ползет по камешкам, выпуская из себя по сторонам резвые ручьи, под журчанье которых сладко дремлется.
Весь уголок верст на пятнадцать или на двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, веселых,
улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный овраг с ручьем на дне и березовая роща – все как будто было нарочно прибрано одно к одному и мастерски нарисовано.
Измученное волнениями или вовсе незнакомое сними сердце таки просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому неведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.
Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром скинет крестьянин полушубок,
выйдет водной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Не возвращаются внезапные вьюги весной, не засыпают полей и не ломают снегом деревьев.
Зима, как неприступная, холодная красавица, выдерживает свой характер вплоть до узаконенной поры тепла не дразнит неожиданными оттепелями и не гнет в три дуги неслыханными морозами все идет обычным, предписанным природой общим порядком.
В ноябре начинается снег и мороз, который к Кре- щенью усиливается до того, что крестьянин, выйдя на минуту из избы, воротится непременно синеем на бороде а в феврале чуткий нос уж чувствует в воздухе мягкое веянье близкой весны
Но лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего, сухого воздуха, напоенного – не лимоном и не лавром, а просто запахом полыни, сосны и черемухи там искать ясных дней, слегка жгучих,
но не палящих лучей солнца и почтив течение трех месяцев безоблачного неба.
Как пойдут ясные дни, то и длятся недели три-четы- реи вечер тепел там, и ночь душна. Звезды так приветливо, так дружески мигают с небес.
Дождь ли пойдет – какой благотворный летний дождь Хлынет бойко, обильно, весело запрыгает, точно крупные и жаркие слезы внезапно обрадованного человека а только перестанет – солнце уже опять с ясной улыбкой любви осматривает и сушит поля и пригорки и вся страна опять улыбается счастьем в ответ солнцу.
Радостно приветствует дождь крестьянин Дождичек вымочит, солнышко высушит – говорит он, подставляя с наслаждением под теплый ливень лицо,
плечи и спину.
Грозы нестрашны, а только благотворны там бывают постоянно водно и тоже установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И
число и сила ударов, кажется, всякий год одни и те же,
точно как будто из казны отпускалась на годна весь
край известная мера электричества.
Ни страшных бурь, ни разрушений не слыхать в том краю.
В газетах ни разу никому не случилось прочесть че- го-нибудь подобного об этом благословенном Богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Марина Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырех младенцев, о чем уже умолчать никак было нельзя.
Не наказывал Господь той стороны ни египетскими, ни простыми язвами. Никто из жителей невидали не помнит никаких страшных небесных знамений, ни шаров огненных, ни внезапной темноты не водится там ядовитых гадов саранча не залетает туда нет ни львов рыкающих, ни тигров ревущих, ни даже медведей и волков, потому что нет лесов. По полями поде- ревне бродят только в обилии коровы жующие, овцы блеющие и куры кудахтающие.
Бог знает, удовольствовался ли бы поэт или мечтатель природой мирного уголка. Эти господа, как известно, любят засматриваться на луну да слушать щелканье соловьев. Любят они луну-кокетку, которая бы наряжалась в палевые облака да сквозила таинственно через ветви дерев или сыпала снопы серебряных лучей в глаза своим поклонникам
А в этом краю никто и не знал, что за луна такая, все называли ее месяцем. Она как-то добродушно, вовсе глаза смотрела на деревни и поле и очень походила на медный вычищенный таз.
Напрасно поэт стал бы глядеть восторженными глазами на нее она также бы простодушно глядела и на поэта, как круглолицая деревенская красавица глядит в ответ на страстные и красноречивые взгляды городского волокиты.
Соловьев тоже не слыхать в том краю, может быть оттого, что не водилось там тенистых приютов и роз;
но зато какое обилие перепелов Летом, при уборке хлеба, мальчишки ловят их руками.
Да не подумают, однако ж, чтоб перепела составляли там предмет гастрономической роскоши, – нет, такое развращение не проникло в нравы жителей того края перепел – птица, уставом в пищу не показанная.
Она там услаждает людской слух пением оттого почтив каждом дому под кровлей в нитяной клетке висит перепел.
Поэт и мечтатель не остались бы довольны даже общим видом этой скромной и незатейливой местности. Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа – и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы – все горит точно багровым заревом когда поэтому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих в крепкий замок,
где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада – картины, которыми так богато населило наше воображение перо Вальтера Скотта.
Нет, этого ничего не было в нашем краю.
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок Они лежали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались в разные стороны, да такс тех пори остались.
Как одна изба попала на обрыв оврага, таки висит там с незапамятных времен, стоя одной половиной на воздухе и подпираясь тремя жердями. Три-четыре поколения тихо и счастливо прожили в ней.
Кажется, курице страшно бы войти в нее, а там живет с женой Онисим Суслов, мужчина солидный, который не уставится во весь рост в своем жилище.
Не всякий и сумеет войти в избу к Онисиму; разве только что посетитель упросит ее стать к лесу задом, а к нему передом.
Крыльцо висело над оврагом, и, чтоб попасть на
крыльцо ногой, надо было одной рукой ухватиться за траву, другой за кровлю избы и потом шагнуть прямо на крыльцо.
Другая изба прилепилась к пригорку, как ласточкино гнездо там три очутились случайно рядом, а две стоят на самом дне оврага.
Тихо и сонно все в деревне безмолвные избы отворены настежь невидно ни души одни мухи тучами летают и жужжат в духоте.
Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко:
мертвое молчание будет ответом в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трехлетний ребенок, водной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
Та же глубокая тишина и мир лежат и на полях;
только кое-где, как муравей, гомозится на черной ниве палимый зноем пахарь, налегая на соху и обливаясь потом.
Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют ив нравах людей в том краю. Ни грабежей, ни убийств,
никаких страшных случайностей не бывало там ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их.
И какие бы страсти и предприятия могли волновать
их Всякий знал там самого себя. Обитатели этого края далеко жили от других людей. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати.
Крестьяне в известное время возили хлеб на ближайшую пристань к Волге, которая была их Колхидой и Геркулесовыми Столпами, да разв год ездили некоторые на ярмарку, и более никаких сношений ни с кем не имели.
Интересы их были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была
«губерния», то есть губернский город, но редкие ез- жали туда потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний слыхали, что есть Москва и Питер, что за
Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами там следовал мрак – и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Нес чем даже было сличить им своего жи-
тья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли богаты ли они, бедны ли можно ли было чего еще пожелать, что есть у других.
Счастливые люди жили, думая, что иначе и не должно и не может быть, уверенные, что и все другие живут точно также и что жить иначе – грех.
Они бы и не поверили, если б сказали им, что другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают. Какие же страсти и волнения могли быть у них?
У них, как и у всех людей, были и заботы и слабости, взнос подати или оброка, лень и сонно все это обходилось им дешево, без волнений крови.
В последние пять лет из нескольких сот душ не умер никто, не то что насильственною, даже естественною смертью.
А если кто от старости или от какой-нибудь застарелой болезни и почил вечным сном, то там долго после того не могли надивиться такому необыкновенному случаю.
Между тем им нисколько не показалось удивительно, как это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно не запарился до смерти в землянке, до того, что надо было отливать его водой.
Из преступлений одноименно кража гороху, моркови и репы по огородам, было в большом ходу, да однажды вдруг исчезли два поросенка и курица – происшествие, возмутившее весь околоток и приписанное единогласно проходившему накануне обозу с деревянной посудой на ярмарку. А то вообще случайности всякого рода были весьма редки.
Однажды, впрочем, еще найден был лежащий за околицей, в канаве, у моста, видно, отставший от проходившей в город артели человек.
Мальчишки первые заметили его и с ужасом прибежали в деревню с вестью о каком-то страшном змее или оборотне, который лежит в канаве, прибавив, что он погнался за ними и чуть не съел Кузьку.
Мужики, поудалее, вооружились вилами и топорами и гурьбой пошли к канаве Куда вас несет – унимали старики. – Аль шея-то крепка Чего вам надо Не замайте: вас не гонят.
Но мужики пошли и сажен за пятьдесят до места стали окликать чудовище разными голосами ответа не было они остановились потом опять двинулись.
В канаве лежал мужик, опершись головой в пригорок около него валялись мешок и палка, на которой навешаны были две пары лаптей.
Мужики не решались ни подходить близко, ни трогать Эй Ты, брат – кричали они по очереди, почесывая кто затылок, кто спину. – Как там тебя Эй, ты Что тебе тут
Прохожий сделал движение, чтоб приподнять голову, ноне мог он, по-видимому, был нездоров или очень утомлен.
Один решился было тронуть его вилой.
– Не замай! Не замай! – закричали многие. – Почем знать, какой он ишь не бает ничего может быть, ка- кой-нибудь такой Не замайте его, ребята Пойдем, – говорили некоторые, – право-слово,
пойдем: что он нам, дядя, что ли Только беды с ним!
И все ушли назад, в деревню, рассказав старикам,
что там лежит нездешний, ничего не бает, и Бог его ведает, что он там Нездешний, таки не замайте! – говорили старики, сидя на завалинке и положив локти на коленки. Пусть его себе И ходить не по что было вам!
Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Об- ломов.
Из трех или четырех разбросанных там деревень была одна Сосновка, другая Вавиловка, водной версте друг от друга.
Сосновка и Вавиловка были наследственной отчи- ной рода Обломовых и оттого известны были под общим именем Обломовки.
В Сосновке была господская усадьба и резиденция.
Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво,
тоже принадлежавшее некогда фамилии Обломовых
и давно перешедшее в другие руки, и еще несколько причисленных к этому же селу кое-где разбросанных изб.
Село принадлежало богатому помещику, который никогда не показывался в свое имение им заведовал управляющий из немцев.
Вот и вся география этого уголка.
Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко, весело.
Какой он хорошенький, красненький, полный Щечки такие кругленькие, что иной шалун надуется нарочно, а таких не сделает.
Няня ждет его пробуждения. Она начинает натягивать ему чулочки он не дается, шалит, болтает ногами няня ловит его, и оба они хохочут.
Наконец удалось ей поднять его на ноги она умывает его, причесывает головку и ведет к матери.
Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости, от жаркой любви к ней у него,
у сонного, медленно выплыли из-под ресниц и стали неподвижно две теплые слезы.
Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не болит ли что-нибудь,
расспросила няньку, покойно ли он спал, не просыпался ли ночью, не метался ли во сне, не было ли у
него жару Потом взяла егоза руку и подвела его к образу.
Там, став на колени и обняв его одной рукой, подсказывала она ему слова молитвы.
Мальчик рассеянно повторял их, глядя в окно, откуда лилась в комнату прохлада и запах сирени Мы, маменька, сегодня пойдем гулять – вдруг спрашивал он среди молитвы Пойдем, душенька, – торопливо говорила она, не отводя от иконы глаз и спеша договорить святые сло- ва.
Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу.
Потом шли к отцу, потом к чаю.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его материи помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев
После того начиналось кормление его булочками,
сухариками, сливочками.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутаци- ей.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой в овраг свозили падаль в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
Ребенок не дождался предостережений матери он уж давно на дворе.
Он с радостным изумлением, как будто в первый раз, осмотрели обежал кругом родительский дом, с покривившимися набок воротами, с севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зеленый мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и настройками и с запущенным садом.
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только людям, а господа не ходят.
Он не внимал запрещениям материи уже направился было к соблазнительным ступеням, нона крыльце показалась няня и кое-как поймала его.
Он бросился от нее к сеновалу, с намерением взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и, чего Боже сохранив овраг Ах ты, Господи, что за ребенок, за юла за такая Да посидишь литы смирно, сударь Стыдно – говорила нянька.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос,
то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть,
угасла бы давным-давно.
Не все резв, однако ж, ребенок он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся передним явления они западают глубоко в душу
его, потом растут и зреют вместе с ним.
Утро великолепное в воздухе прохладно солнце еще невысоко. От дома, от деревьев, и от голубятни,
и от галереи – от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а ужо будет и там светло – спрашивал ребенок Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не видит его, таки хмурится а ужо, как завидит издали, таки просветлеет.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
Ребенок тоже шагнул раза два, еще шаги он уйдет за гору.
Ему хотелось бык горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к воротам, но из окна послышался голос матери Няня Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко Уведи его в холодок напечет ему головку будет болеть, тошно сделается, кушать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдет У баловень – тихо ворчит нянька, утаскивая его на крыльцо.
Смотрит ребенок и наблюдает острыми переимчивым взглядом, как и что делают взрослые, чему посвящают они утро.
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружаю- щей.
Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме
Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты и зелень в кухне, долетал даже до деревни.
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы трудно было распознать,
плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов.
На дворе, как только Антип воротился с бочкой, из разных углов поползли к ней с ведрами, корытами и кувшинами бабы, кучера.
А там старуха пронесет из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц там повар вдруг выплеснет воду
из окошка и обольет Арапку, которая целое утро, не сводя глаз, смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.
Сам Обломов – старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе Эй, Игнашка? Что несешь, дурак – спросит он идущего по двору человека Несу ножи точить в людскую, – отвечает тот, не взглянув на барина Ну неси, неси да хорошенько, смотри, наточи!
Потом остановит бабу Эй, баба Баба Куда ходила В погреб, батюшка, – говорила она, останавливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, – молока к столу достать Ну иди, иди – отвечал барин. – Да смотри, не пролей молоко-то. – А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь – кричал потом. – Вот я тебе дамбе- гать Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
И Захарка шел опять дремать в прихожую.
Придут ли коровы с поля, старик первый позаботится, чтоб их напоили завидит ли из окна, что дворняжка преследует курицу, тотчас примет строгие меры против беспорядков
И жена его сильно занята она часа три толкует с
Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести вдень кружев потом позовет с собой Настасью Ивановну,
или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять посаду с практической целью посмотреть,
как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело там привить, там подрезать и т. п.
Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы,
кто красную, кто белую подливку к соусу.
Всякий совет принимался в соображение, обсужи- вался обстоятельно и потом принимался или отвергался по окончательному приговору хозяйки.
На кухню посылались беспрестанно то Настасья
Петровна, то Степанида Ивановна напомнить о том,
прибавить это или отменить то, отнести сахару, меду,
вина для кушанья и посмотреть, всели положит повар, что отпущено.
Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке. Какие телята утучнялись там к годовым праздникам Какая птица воспитывалась
Сколько тонких соображений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею Индейки и цыплята, назначаемые к именинами другим торжественным дням,
откармливались орехами гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплыли жиром. Какие запасы были там варений, солений, печений Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в
Обломовке!
И так до полудня все суетилось и заботилось, все жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью.
В воскресенье ив праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи тогда стук ножей на кухне раздавался чаще и сильнее баба совершала несколько раз путешествие из амбара в кухню с двойным количеством муки и яиц на птичьем дворе было более стонов и кровопролитий. Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день на третий и четвертый день остатки поступали в девичью пирог доживал до пятницы, так что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, пере- крестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом
как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
А ребенок все смотрели все наблюдал своим детским, ничего не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Полдень знойный на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево,
ни вода не шелохнутся над деревней и полем лежит невозмутимая тишина – все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос в пустоте.
В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, дав густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда испит сладким сном.
И в доме воцарилась мертвая тишина. Наступил час всеобщего послеобеденного сна.
Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка,
и свита – все разбрелись по своим углам ау кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер спал на конюшне.
Илья Ильич заглянул в людскую в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу ив сенях, предоставив ребятишек самим себе ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.
Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах никто не помешал бы,
если б только водились воры в том краю.
Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво,
только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет сосна голову,
посмотрит бессмысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернется на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то поднос себе, опять заснет.
А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так,
чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель, как подстрелен- ный.
А ребенок все наблюдал да наблюдал
Он с няней после обеда опять выходил на воздух.
Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломовке повальной болезнью.
Сначала она бодро смотрела за ребенком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать не ходить заворота, не затроги- вать козла, не лазить на голубятню или галерею.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по- видимому стем, чтоб вязать чулок и смотреть заре- бенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая го- ловой.
«Влезет, ах, того и гляди, влезет эта юла на галерею думала она почти сквозь сон, – или еще как бы в овраг…»
Тут голова старухи клонилась к коленям, чулок выпадал из рук она теряла из виду ребенка и, открыв немного рот, испускала легкое храпенье.
А он с нетерпением дожидался этого мгновения, с которым начиналась его самостоятельная жизнь.
Он был как будто один в целом мире он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит;
остановится и осмотрит пристально, как кто очнется
плюнет и промычит что-то во сне потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жуки далеко следил глазами его полет в воздухе прислушивался, как кто- то все стрекочет в траве, искали ловил нарушителей этой тишины поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах. Ребенок кончит тем, что убьет и жертву и мучителя.
Потом он заберется в канаву, роется, отыскивает какие-то корешки, очищает от коры и ест всласть,
предпочитая яблоками варенью, которые дает ма- менька.
Он выбежит и заворота ему бы хотелось в березняк он так близко кажется ему, что вот он в пять минут добрался бы до него, не кругом, по дороге, а прямо,
через канаву, плетни и ямы но он боится там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
Хочется ему ив овраг сбегать он всего саженях в пятидесяти от сада ребенок уж прибегал к краю, зажмурил глаза, хотел заглянуть, как в кратер вулкана…
но вдруг передним восстали все толки и предания об
этом овраге его объял ужас, ион, ни жив ни мертв,
мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху.
Она вспрянула от сна, поправила платок наголо- ве, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Между тем жара начала понемногу спадать в природе стало все поживее солнце уже подвинулось к лесу.
И в доме мало-помалу нарушалась тишина водном углу где-то скрипнула дверь послышались по двору чьи-то шаги на сеновале кто-то чихнул.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю у кого лицо измято и глаза заплыли слезами тот належал себе красное пятно на щеке и висках;
третий говорит сосна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается,
едва приходя в себя.
Обед и сон рождали неутолимую жажду. Жажда палит горло выпивается чашек по двенадцати чаю, но это не помогает слышится оханье, стенанье; прибегают к брусничной, к грушевой воде, к квасу, а иные
и к врачебному пособию, чтоб только залить засуху в горле.
Все искали освобождения от жажды, как от како- го-нибудь наказания Господня все мечутся, все томятся, точно караван путешественников аравийской степи, не находящий нигде ключа воды.
Ребенок тут, подле маменьки он вглядывается в странные окружающие его лица, вслушивается в их сонный и вялый разговор. Весело ему смотреть на них, любопытен кажется ему всякий сказанный ими вздор.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит поберегу, толкая ногой камешки вводу другой сядет кокну и ловит глазами каждое мимолетное явление пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и туи другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Мать возьмет голову Илюши, положит к себе на колени и медленно расчесывает ему волосы, любуясь мягкостью их и заставляя любоваться и Настасью Ивановну, и Степаниду Тихоновну, и разговаривает сними о будущности Илюши, ставит его героем какой-нибудь созданной ею блистательной эпопеи. Те
сулят ему золотые горы.
Но вот начинает смеркаться. На кухне опять трещит огонь, опять раздается дробный стук ножей готовится ужин.
Дворня собралась у ворот там слышится балалайка, хохот. Люди играют в горелки.
А солнце уж опускалось за лес оно бросало несколько чуть-чуть теплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один за другим последний луч оставался долго он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей но и тот потух.
Предметы теряли свою форму все сливалось сначала в серую, потом втемную массу. Пение птиц постепенно ослабевало вскоре они совсем замолкли,
кроме одной какой-то упрямой, которая, будто наперекор всем, среди общей тишины, одна монотонно чирикала с промежутками, но все реже и реже, и та, наконец, свистнула слабо, незвучно, в последний раз,
встрепенулась, слегка пошевелив листья вокруг себя и заснула.
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали сильнее. Из земли поднялись белые пары и разостла- лись по лугу и по реке. Река тоже присмирела немного погодя ив ней вдруг кто-то плеснул еще в последний рази она стала неподвижна
Запахло сыростью. Становилось все темнее и темнее. Деревья сгруппировались в каких-то чудовищ;
в лесу стало страшно там кто-то вдруг заскрипит, точно одно из чудовищ переходит с своего места на другое, и сухой сучок, кажется, хрустит под его ногой.
На небе ярко сверкнула, как живой глаз, первая звездочка, ив окнах дома замелькали огоньки.
Настали минуты всеобщей, торжественной тишины природы, те минуты, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска,
когда в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда в Обломовке все почивают так крепко и покойно Пойдем, мама, гулять, – говорит Илюша Что ты, Бог с тобой Теперь гулять, – отвечает она, – сыро, ножки простудишь и страшно в лесу теперь леший ходит, он уносит маленьких детей Куда он уносит Какой он бывает Где живет спрашивает ребенок.
И мать давала волю своей необузданной фантазии.
Ребенок слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного,
с повисшей через ее плечо головой, в постель Вот день-то и прошел, и слава Богу – говорили
обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. – Прожили благополучно дай
Бог и завтра так Слава тебе, Господи Слава тебе,
Господи!
Потом Обломову приснилась другая пора он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что нив сказке сказать, ни пером описать.
Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-ни- будь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье,
а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне.
Ребенок, навострив уши и глаза, страстно впивался в рассказ.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть,
еще и на нас самих.
Взрослый Илья Ильич хотя после и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями нянино улыбка этане искренняя, она сопровождается тайным вздохом сказка у него смешалась с жизнью, ион бессознательно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка.
Он невольно мечтает о Милитрисе Кирбитьевне;
его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть насчет доброй волшебницы.
И старик Обломов, и дед выслушивали в детстве те же сказки, прошедшие в стереотипном издании старины, в устах нянек и дядек, сквозь века и поколения.
Няня между тем уж рисует другую картину воображению ребенка.
Она повествует ему о подвигах наших Ахиллов и
Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о Полкане-богатыре, о Калечи-
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

ще прохожем о том, как они странствовали по Руси,
побивали несметные полчища басурманов, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет потом говорила о злых разбойниках, о спящих царевнах, окаменелых городах и людях наконец, переходила к нашей демонологии, к мертвецам,
к чудовищами к оборотням.
Она с простотою и добродушием Гомера, стою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала в детскую память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда человек еще не ладил с опасностями и тайнами природы и жизни,
когда он трепетали перед оборотнем, и перед лешими у Алеши Поповича искал защиты от окружавших его бед, когда ив воздухе, ив воде, ив лесу, ив поле царствовали чудеса.
Страшна и неверна была жизнь тогдашнего человека опасно было ему выйти за порог дома его, того гляди, запорет зверь, зарежет разбойник, отнимет у него все злой татарин, или пропадет человек без вести, без всяких следов.
А то вдруг явятся знамения небесные, огненные столпы да шары а там, над свежей могилой, вспыхнет огонек, или в лесу кто-то прогуливается, будто с фонарем, да страшно хохочет и сверкает глазами в темноте.
И с самим человеком творилось столько непонятного живет-живет человек долго и хорошо – ничего,
да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам другого, ни с того ни с сего, начнет коробить и бить оземь.
А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Терялся слабый человек, с ужасом озираясь в жизни, и искал в воображении ключа к таинствам окружающей его и своей собственной природы.
А может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного мира другой, несбыточный, ив нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
Ощупью жили бедные предки наши не окрыляли и не сдерживали они своей воли, а потом наивно дивились или ужасались неудобству, злу и допрашивались причину немых, неясных иероглифов природы.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не ногами из ворот;
пожар – оттого, что собака выла три ночи под окном;
и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворота ели все тоже, постольку же и спали по-преж- нему на голой траве воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
И поныне русский человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит верить соблазнительным сказаниям старины, и долго,
может быть, еще не отрешиться ему от этой веры.
Слушая от няни сказки о нашем золотом руне –

Жар-птице, о преградах и тайниках волшебного замка, мальчик то бодрился, воображая себя героем подвига и мурашки бегали у него по спине, то страдал за неудачи храбреца.
Рассказ лился за рассказом. Няня повествовала с пылом, живописно, с увлечением, местами вдохновенно, потому что сама вполовину верила рассказам.
Глаза старухи искрились огнем голова дрожала от волнения голос возвышался до непривычных нот.
Ребенок, объятый неведомым ужасом, жался к ней со слезами на глазах.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой,
который идет по селами деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, – волосы ребенка трещали на голове от ужаса детское воображение то застывало, то кипело он испытывал мучительный,
сладко болезненный процесс нервы напрягались, как
струны.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя:
«Скрипи, скрипи, нога липовая я по селам шел, поде- ревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет»
и т. д когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал он стрепетом и визгом бросался на руки к няне у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а належан- ке, подле няни.
Населилось воображение мальчика странными призраками боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и все видит в жизни вред, беду, все мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…
Сказка не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми до конца жизни сохраняет свою власть. Все в доме ив деревне, начиная от барина,
жены его и до дюжего кузнеца Тараса, – все трепещут чего-то в темный вечер всякое дерево превращается тогда в великана, всякий куст – в вертеп разбойников.
Стук ставни и завыванье ветра в трубе заставляли бледнеть и мужчин, и женщин, и детей. Никто в Кре-
щенье не выйдет после десяти часов вечера один заворота всякий в ночь на Пасху побоится идти в конюшню, опасаясь застать там домового.
В Обломовке верили всему и оборотнями мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, – они не задумаются и поверят пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не барана что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида – ведьма, они будут бояться и барана и Марфы ими в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном,
а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, – так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Илья Ильичи увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов,
как только они заведутся, тотчас сажают в балаган,
и разбойников – в тюрьму но если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовища какие есть – едва знает, и на каждом шагу все ждет че- го-то страшного и боится. И теперь еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером Далее Илья Ильич вдруг увидел себя мальчиком лет тринадцати или четырнадцати.
Он уж учился в селе Верхлёве, верстах в пяти от Обломовки, у тамошнего управляющего, немца
Штольца, который завел небольшой пансион для детей окрестных дворян.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Об- ломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Кроме этих детей, других еще в пансионе пока не было.
Нечего делать, отец и мать посадили баловника
Илюшу за книгу. Это стоило слез, воплей, капризов.
Наконец отвезли.
Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью,
простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
Ум и сердце ребенка исполнились всех картин,
сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу Как уследить зарождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, отчая к обеду что родитель и не вздумает никогда поверить,
сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему нескоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом
Может быть, детский ум его давно решил, что так,
а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить ему А как жили взрослые в Обломовке?
Делали ли они себе вопрос зачем дана жизнь Бог весть. И как отвечали на него Вероятно, никак это казалось им очень простои ясно.
Не слыхивали они о так называемой многотрудной жизни, о людях, носящих томительные заботы в груди, снующих зачем-то из угла в угол по лицу земли или отдающих жизнь вечному, нескончаемому труду.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Не клеймила их жизнь, как других, ни преждевременными морщинами, ни нравственными разрушительными ударами и недугами.
Добрые люди понимали ее не иначе, как идеалом покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как то болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом.
Они сносили труд как наказание, наложенное еще
на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможными должным.
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго мужчины в сорок лет походили на юношей;
старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
Да, в самом деле крепче прежде не торопились объяснять ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при дедах и отцах, так делалось при отце Ильи
Ильича, так, может быть, делается еще и теперь в Об- ломовке.
О чем же им было задумываться и чем волноваться, что узнавать, каких целей добиваться?
Ничего ненужно жизнь, как покойная река, текла мимо их им оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждого из них.
И вот воображению спящего Ильи Ильича начали также по очереди, как живые картины, открываться сначала три главные акта жизни, разыгрывавшиеся как в его семействе, так у родственников и знакомых:
родины, свадьба, похороны.
Потом потянулась пестрая процессия веселых и печальных подразделений ее крестин, именин, семейных праздников, заговенья, разговенья, шумных обедов, родственных съездов, приветствий, поздравлений, официальных слез и улыбок.
Все отправлялось с такою точностью, так важно и торжественно.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины – справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти – во всем этом никто никогда не делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
Ребенка ли выходить не сумеют там Стоит только
взглянуть, каких розовых и увесистых купидонов носят и водят за собой тамошние матери. Они на том стоят, чтоб дети были толстенькие, беленькие и здо- ровенькие.
Они отступятся отвесны, знать ее не захотят, если не испекут вначале ее жаворонка. Каким не знать и не исполнять этого?
Тут вся их жизнь и наука, тут все их скорби и радости оттого они и гонят от себя всякую другую заботу и печаль и не знают других радостей жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, которые и задавали бесконечную пищу их уму и сердцу.
Они с бьющимся от волнения сердцем ожидали обряда, пира, церемонии, а потом, окрестив, женив или похоронив человека, забывали самого человека и его судьбу и погружались в обычную апатию, из которой выводил их новый такой же случай – именины, свадьба и т. п.
Как только рождался ребенок, первою заботою родителей было как можно точнее, без малейших упущений, справить над ним все требуемые приличием обряды, то есть задать после крестин пир затем начиналось заботливое ухаживанье за ним.
Мать задавала себе и няньке задачу выходить здоровенького ребенка, беречь его от простуды, от глаза
и других враждебных обстоятельств. Усердно хлопотали, чтоб дитя было всегда весело и кушало много.
Только лишь поставят на ноги молодца, то есть когда нянька станет ему ненужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу – тоже поздоровее, порумянее.
Опять настает эпоха обрядов, пиров, наконец свадьба на этом и сосредоточивался весь пафос жизни.
Потом уже начинались повторения рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации но ненадолго одни лица уступают место другим,
дети становятся юношами и вместе стем женихами,
женятся, производят подобных себе – итак жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы.
Навязывались им, правда, порой и другие заботы,
но обломовцы встречали их по большей части с стоическою неподвижностью, и заботы, покружившись над головами их, мчались мимо, как птицы, которые прилетят к гладкой стене и, не найдя местечка приютиться, потрепещут напрасно крыльями около твердого камня и летят далее.
Так, например, однажды часть галереи с одной стороны дома вдруг обрушилась и погребла под развалинами своими наседку с цыплятами досталось бы и
Аксинье, жене Антипа, которая уселась было под галереей с донцом, дана ту пору, к счастью своему, пошла за мочками.
В доме сделался гвалт все прибежали, от мала до велика, и ужаснулись, представив себе, что вместо наседки с цыплятами тут могла прохаживаться сама барыня с Ильей Ильичом.
Все ахнули и начали упрекать друг друга в том, как это давно в голову не пришло одному – напомнить,
другому – велеть поправить, третьему – поправить.
Все дались диву, что галерея обрушилась, а накануне дивились, как это она так долго держится!
Начались заботы и толки, как поправить дело пожалели о наседке с цыплятами и медленно разошлись по своим местам, настрого запретив подводить к галерее Илью Ильича.
Потом, недели через три, велено было Андрюшке,
Петрушке, Ваське обрушившиеся доски и перила оттащить к сараям, чтоб они не лежали на дороге. Там валялись они до весны.
Старик Обломов всякий раз, как увидит их из окошка, таки озаботится мыслью о поправке призовет плотника, начнет совещаться, как лучше сделать, новую ли галерею выстроить или сломать и остатки потом отпустит его домой, сказав Поди себе, а я подумаю Это продолжалось до тех пор, пока Васька или

Мотька донес барину, что, вот-де, когда он, Мотька,
сего утра лазил на остатки галереи, так углы совсем отстали от стен итого гляди, рухнут опять.
Тогда призван был плотник на окончательное совещание, вследствие которого решено было подпереть пока старыми обломками остальную часть уцелевшей галереи, что и было сделано к концу того же месяца Э Да галерея-то пойдет опять заново – сказал старик жене. – Смотри-ка, как Федот красиво расставил бревна, точно колонны у предводителя в дому!
Вот теперь и хорошо опять надолго!
Кто-то напомнил ему, что вот кстати бы ужи ворота исправить, и крыльцо починить, а то, дескать, сквозь ступеньки не только кошки, и свиньи пролезают в подвал Да, да, надо, – заботливо отвечал Илья Ивановичи шел тотчас осмотреть крыльцо В самом деле, видишь ведь как, совсем расшаталось говорил он, качая ногами крыльцо, как колыбель Да оно и тогда шаталось, как его сделали, – заметил кто-то.
– Так что ж, что шаталось – отвечал Обломов. – Да вот не развалилось же, даром что шестнадцать лет без поправки стоит. Славно тогда сделал Лука. Вот был плотник, так плотник умер – царство ему небесное Нынче избаловались не сделают так.
И он обращал глаза в другую сторону, а крыльцо,
говорят, шатается и до сих пори все еще не развали- лось.
Видно, в самом деле славный был плотник этот Лу- ка.
Надо, впрочем, отдать хозяевам справедливость:
иной разв беде или неудобстве они очень обеспокоятся, даже погорячатся и рассердятся.
Как, дескать, можно запускать или оставлять то и другое Надо сейчас принять меры. И говорят только о том, как бы починить мостик, что ли, через канаву или огородить водном месте сад, чтоб скотина не портила деревьев, потому что часть плетня водном месте совсем лежала на земле.
Илья Иванович простер свою заботливость даже до того, что однажды, гуляя посаду, собственноручно приподнял, кряхтя и охая, плетень и велел садовнику поставить поскорей две жерди плетень благодаря этой распорядительности Обломова простоял так все лето, и только зимой снегом повалило его опять.
Наконец даже дошло до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он еще не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан был заново
Коровы и козы тоже немного взяли после нового падения плетня в саду они съели только смородинные кусты да принялись обдирать десятую липу, а до яблонь и не дошли, как последовало распоряжение врыть плетень как надои даже окопать канавкой.
Досталось же и двум коровами козе, пойманным наделе славно вздули бока!
Снится еще Илье Ильичу большая темная гостиная в родительском доме, с ясеневыми старинными креслами, вечно покрытыми чехлами, с огромным, неуклюжими жестким диваном, обитым полинялым голубым барканом в пятнах, и одним большим кожаным креслом.
Наступает длинный зимний вечер.
Мать сидит на диване, поджав ноги под себя, иле- ниво вяжет детский чулок, зевая и почесывая по временам спицей голову.
Подле нее сидит Настасья Ивановна да Пелагея
Игнатьевна и, уткнув носы в работу, прилежно шьют что-нибудь к празднику для Илюши, или для отца его,
или для самих себя.
Отец, заложив руки назад, ходит по комнате взад и вперед, в совершенном удовольствии, или присядет в кресло и, посидев немного, начнет опять ходить, внимательно прислушиваясь к звуку собственных шагов.
Потом понюхает табаку, высморкается и опять поню-
хает.
В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера.
В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном свете.
Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были до крайности скупы.
Они с радушием заколют отличную индейку или дюжину цыплят к приезду гостя, но лишней изюминки в кушанье не положат, и побледнеют, как тот же гость самовольно вздумает сам налить себе в рюмку вина.
Впрочем, такого разврата там почти не случалось:
это сделает разве сорванец какой-нибудь, погибший в общем мнении человек такого гостя и во дворне пустят.
Нет, не такие нравы были там гость там прежде троекратного потчеванья и не дотронется ни до чего.
Он очень хорошо знает, что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
Не для всякого зажгут и две свечи свечка покупалась в городе на деньги и береглась, как все покупные вещи, под ключом самой хозяйки. Огарки бережно считались и прятались
Вообще там денег тратить не любили, и, как ни необходима была вещь, но деньги за нее выдавались всегда с великим соболезнованием, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стонами, воплями и бранью.
Обломовцы соглашались лучше терпеть всякого рода неудобства, даже привыкли не считать их неудобствами, чем тратить деньги.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно не то мочальное, не то веревочное кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Услыхав, что один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что этакого молодца надо посадить в острог».
Вообще они глухи были к политико-экономическим истинам о необходимости быстрого и живого обращения капиталов, об усиленной производительности и мене продуктов. Они в простоте души понимали и приводили в исполнение единственное употребление капиталов – держать их в сундуке.
На креслах в гостиной, в разных положениях, сидят и сопят обитатели или обычные посетители дома.
Между собеседниками по большей части царствует глубокое молчание все видятся ежедневно друг с другом умственные сокровища взаимно исчерпаны и изведаны, а новостей извне получается мало.
Тихо; только раздаются шаги тяжелых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, еще стенные часы в футляре глухо постукивают маятником, да порванная время от времени рукой или зубами нитка у Пелагеи
Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину.
Так иногда пройдет полчаса, разве кто-нибудь зевнет вслух и перекрестит рот, примолвив Господи по- милуй!»
За ним зевнет сосед, потом следующий, медленно,
как будто по команде, отворяет рот, итак далее, заразительная игра воздуха в легких обойдет всех, причем иного прошибет слеза.
Или Илья Иванович пойдет кокну, взглянет туда и скажет с некоторым удивлением Еще пять часов только, а уж как темно на дворе

– Да, – ответит кто-нибудь, – об эту пору всегда темно длинные вечера наступают.
А весной удивятся и обрадуются, что длинные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни,
так они и сами не знают.
И опять замолчат.
А там кто-нибудь станет снимать со свечи и вдруг погасит – все встрепенутся Нечаянный гость – скажет непременно кто-нибудь.
Иногда на этом завяжется разговор Кто ж бы это гость – скажет хозяйка. – Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то Господи Да нет она ближе праздника не будет. То-то бы радости То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоем И к заутрене и к обедне бы вместе Да куда мне за ней Я даром что моложе, а не выстоять мне столько А когда, бишь, она уехала от нас – спросил Илья
Иванович. – Кажется, после Ильина дня Что ты, Илья Иваныч! Всегда перепутаешь Она и семика не дождалась, – поправила жена Она, кажется, в петровки здесь была, – возражает
Илья Иванович Ты всегда такс упреком скажет жена. – Споришь, только срамишься Ну, как жене была в петровки? Еще тогда всё пироги с грибами пекли она любит

– Так это Марья Онисимовна: она любит пироги с грибами – как это не помнишь Да и Марья Онисимов- на не до Ильина дня, а до Прохора и Никанора гости- ла.
Они вели счет времени по праздникам, по временам года, по разным семейными домашним случаям,
не ссылаясь никогда ни на месяцы, ни на числа. Может быть, это происходило частью и оттого, что, кроме самого Обломова, прочие всё путали и названия месяцев, и порядок чисел.
Замолчит побежденный Илья Ивановичи опять все общество погрузится в дремоту. Илюша, завалившись за спину матери, тоже дремлет, а иногда и совсем спит Да, – скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, – вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, Бог с ним, здоровый, а умер И шестидесяти лет не прожил, – жить бы этакому сто лет Все умрем, кому когда – воля Божья – возражает
Пелагея Игнатьевна со вздохом. – Кто умирает, а вот у Хлоповых так не поспевают крестить говорят, Анна
Андреевна опять родила – уж это шестой Одна ли Анна Андреевна – сказала хозяйка. Вот как брата-то ее женят и пойдут дети – столько ли еще будет хлопот И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь Нынче, вишь, ведь все хотят приданого,
да всё деньгами Что вы такое говорите – спросил Илья Иванович,
подойдя к беседовавшим Да вот говорим, что…
И ему повторяют рассказ Вот жизнь-то человеческая – поучительно произнес Илья Иванович. – Один умирает, другой родится,
третий женится, а мы вот всё стареемся: не то что годна год, день надень не приходится Зачем это так Толи бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как завтра. Грустно, как подумаешь Старый старится, а молодой растет – сонным голосом кто-то сказал из угла Надо Богу больше молиться да не думать ни о чем – строго заметила хозяйка Правда, правда, – трусливо, скороговоркой отозвался Илья Иванович, вздумавший было пофилософствовать, и пошел опять ходить взад и вперед.
Долго опять молчат скрипят только продеваемые взад и вперед иглой нитки. Иногда хозяйка нарушит молчание Да, темно на дворе, – скажет она. – Вот, Бог даст,
как дождемся Святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и невидно, как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет И олово лить,
и воск топить, и заворота бегать девок у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные такая право Да, светская дама – заметил один из собеседников В третьем году она и с гор выдумала кататься,
вот как еще Лука Савич бровь расшиб…
Вдруг все встрепенулись, посмотрели на Луку Са- вича и разразились хохотом Как это ты, Лука Савич? Ну-ка, ну расскажи – говорит Илья Ивановичи помирает со смеху.
И все продолжают хохотать, и Илюша проснулся, ион хохочет Ну, чего рассказывать – говорит смущенный Лука
Савич. – Это все вон Алексей Наумыч выдумал ничего и не было совсем Э – хором подхватили все. – Да как же ничего не было Мыто умерли разве. А лоб-то, лоб-то, вони до сих пор рубец виден…
И захохотали Да что вы смеетесь – старается выговорить в промежутках смеха Лука Савич. – Я бы и не того да все Васька, разбойник салазки старые подсунул они и разъехались подомной я итого Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно как олимпийские Боги. Только начнут умолкать, кто-ни- будь подхватит опять – и пошло писать.
Наконец кое-как, с трудом успокоились А что, ныне о Святках будешь кататься, Лука Са- вич? – спросил, помолчав, Илья Иванович.
Опять общий взрыв хохота, продолжавшийся минут десять Не велеть ли Антипке постом сделать гору вдруг опять скажет Обломов. – Лука Савич, мол, охотник большой, не терпится ему…
Хохот всей компании не дал договорить ему Да целы лите салазки-то? – едва от смеха выговорил один из собеседников.
Опять смех.
Долго смеялись все, наконец стали мало-помалу затихать иной утирал слезы, другой сморкался, третий кашлял неистово и плевал, с трудом выговаривая Ах ты, Господи Задушила мокрота совсем насмешил тогда, ей-богу! Такой грех Как он спиной-то кверху, а полы кафтана врозь…
Тут следовал окончательно последний, самый продолжительный раскат хохота, и затем все смолкло.
Один вздохнул, другой зевнул вслух, с приговоркой, и
все погрузилось в молчание.
По-прежнему слышалось только качанье маятника,
стук сапог Обломова да легкий треск откушенной нит- ки.
Вдруг Илья Иванович остановился посреди комнаты с встревоженным видом, держась за кончик носа Что это за беда Смотрите-ка! – сказал он. – Быть покойнику у меня кончик носа все чешется Ах ты, Господи – всплеснув руками, сказала жена Какой же это покойник, коли кончик чешется Покойник когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч,
какой ты, Бог с тобой, беспамятный Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и – стыдно будет А что же это значит, кончик-то чешется – спросил сконфуженный Илья Иванович В рюмку смотреть. А то, как это можно покойник Все путаю – сказал Илья Иванович. – Где тут упомнить то сбоку нос чешется, то с конца, то брови Сбоку, – подхватила Пелагея Ивановна, – означает вести брови чешутся – слезы лоб – кланяться;
с правой стороны чешется – мужчине, с левой – женщине уши зачешутся – значит, к дождю, губы – целоваться, усы – гостинцы есть, локоть – на новом месте спать, подошвы – дорога Ну, Пелагея Ивановна, молодец – сказал Илья
Иванович. – А то еще когда масло дешево будет, так
затылок, что ли, чешется…
Дамы начали смеяться и перешептываться некоторые из мужчин улыбались готовился опять взрыв хохота, нов эту минуту в комнате раздалось водно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки,
когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы Э Да уж девять часов – с радостным изумлением произнес Илья Иванович. – Смотри-ка, пожалуй,
и не видать, как время прошло. Эй, Васька Ванька,
Мотька!
Явились три заспанные физиономии Что ж вы не накрываете на стол – с удивлением и досадой спросил Обломов. – Нет, чтоб подумать о господах Ну, чего стоите Скорей, водки Вот отчего кончик носа чесался – живо сказала
Пелагея Ивановна. – Будете пить водку и посмотрите в рюмку.
После ужина, почмокавшись и перекрестив друг друга, все расходятся по своим постелями сон воцаряется над беспечными головами.
Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров.
Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не
представляли себе другого житья-бытья; а если б и смогли представить, то с ужасом отвернулись бы от него.
Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы тони были. Их загрызет тоска,
если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности,
на которые напрашиваются другие Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела нет. Пусть другие живут, как хотят.
Ведь случайности, хоть бы и выгоды какие-нибудь,
беспокойны: они требуют хлопот, забот, беготни, не посиди на месте, торгуй или пиши, – словом, поворачивайся, шутка ли!
Они продолжали целые десятки лет сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.
Если сон был страшный – все задумывались, боялись не шутя если пророческий – все непритвор- но радовались или печалились, смотря потому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры
Не это, так играют в дураки, в свои козыри, а по праздникам с гостями в бостон, или раскладывают гран-пасьянс, гадают на червонного короля дана трефовую даму, предсказывая марьяж.
Иногда приедет какая-нибудь Наталья Фаддеевна гостить на неделю, на две. Сначала старухи переберут весь околоток, кто как живет, кто что делает они проникнут не только в семейный быт, в закулисную жизнь, нов сокровенные помыслы и намерения каждого, влезут в душу, побранят, обсудят недостойных,
всего более неверных мужей, потом пересчитают разные случаи именины, крестины, родины, кто чем угощал, кого звал, кого нет.
Уставши от этого, начнут показывать обновки, платья, салопы, даже юбки и чулки. Хозяйка похвастается какими-нибудь полотнами, нитками, кружевами домашнего изделия.
Но истощится и это. Тогда пробавляются кофеями,
чаями, вареньями. Потом уже переходят к молчанию.
Сидят подолгу, глядя друг на друга, по временам тяжко о чем-то вздыхают. Иногда которая-нибудь и заплачет Что ты, мать моя – спросит в тревоге другая Ох, грустно, голубушка – отвечает с тяжким вздохом гостья. – Прогневали мы Господа Бога, окаянные.
Не бывать добру

– Ах, не пугай, не стращай, родная – прерывает хозяйка Да, да, – продолжает та. – Пришли последние дни:
восстанет язык на язык, царство на царство наступит светопреставление – выговаривает наконец Наталья Фаддеевна, и обе плачут горько.
Основания никакого к такому заключению со стороны Натальи Фаддеевны не было, никто ни на кого не восставал, даже кометы в тот год не было, ноу старух бывают иногда темные предчувствия.
Изредка разве это провождение времени нарушится каким-нибудь нечаянным случаем, когда, например, все угорят целым домом, от мала до велика.
Других болезней почти и не слыхать было в дому и деревне разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска да ударит по голове.
Но все это случалось редко, и против таких нечаян- ностей употреблялись домашние испытанные средства ушибленное место потрут бодягой или зарей,
дадут выпить святой водицы или пошепчут – и все пройдет.
Но угар случался частенько. Тогда все валяются вповалку по постелям слышится оханье, стоны один обложит голову огурцами и повяжется полотенцем,
другой положит клюквы в уши и нюхает хрен, третий водной рубашке уйдет на мороз, четвертый просто валяется без чувств на полу.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ник одной лежанке, ник одной печке нельзя было приложить руки того и гляди, вскочит пузырь.
Однажды только однообразие их быта нарушилось уж подлинно нечаянным случаем.
Когда, отдохнув после трудного обеда, все собрались к чаю, вдруг пришел воротившийся из города обломовский мужики уж он доставал, доставал из-за пазухи, наконец насилу достал скомканное письмо на имя Ильи Иваныча Обломова.
Все обомлели хозяйка даже изменилась немного в лице глаза у всех устремились и носы вытянулись по направлению к письму Что за диковина От кого это – произнесла наконец барыня, опомнившись.
Обломов взял письмо и с недоумением ворочал его в руках, не зная, что с ним делать Даты где взял – спросил он мужика. – Кто тебе дал А на дворе, где я приставал в городе-то, слышь ты, – отвечал мужик, – с пошты приходили два раза спрашивать, нет ли обломовских мужиков письмо,
слышь, к барину есть Ну Ну, я перво-наперво притаился солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня,
он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдруго- рядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил, что, мол, делать мне с ним, куда его деть Так вот велели вашей милости отдать А ты бы не брал, – сердито заметила барыня Я и тоне брал. На что, мол, нам письмо-то, – нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем братья не смею подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то: хотел начальству жаловаться я и взял Дурак – сказала барыня От кого ж бы это – задумчиво говорил Обломов,
рассматривая адрес. – Рука как будто знакомая пра- во!
И письмо пошло ходить из рук в руки. Начались толки и догадки от кого и о чем оно могло быть Все, наконец, стали в тупик.
Илья Иванович велел сыскать очки их отыскивали часа полтора. Он надел их и уже подумывал было вскрыть письмо Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, – с боязнью остановила его жена, – кто его знает, какое оно там письмо-то? может быть, еще страшное, беда ка- кая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой стал!
Завтра или послезавтра успеешь – не уйдет оно от тебя.
И письмо с очками было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы, если б не было слишком необыкновенным явлением и не взволновало умы обломовцев. За чаем и на другой день у всех только и разговора было что о письме.
Наконец не вытерпели, и на четвертый день, собравшись толпой, с смущением распечатали. Обломов взглянул на подпись «Радищев», – прочитал он. – Э Да это от Филиппа
Матвеича!
– А Э Вот от кого – поднялось со всех сторон. Да как это он еще жив по сю пору Поди ты, еще не умер Ну, слава Богу Что он пишет?
Обломов стал читать вслух. Оказалось, что Филипп
Матвеевич просит прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Обломовке.
– Послать, послать ему – заговорили все. – Надо написать письмецо.
Так прошло недели две Надо, надо написать – твердил Илья Иванович жене. – Где рецепт-то?

– А где он – отвечала жена. – Еще надо сыскать.
Да погоди, что торопиться Вот, Бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь еще не уйдет В самом деле, о празднике лучше напишу, – сказал Илья Иванович.
На празднике опять зашла речь о письме. Илья
Иванович собрался совсем писать. Он удалился в кабинет, надел очки и сел к столу.
В доме воцарилась глубокая тишина людям не велено было топать и шуметь. Барин пишет – говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник.
Он только было вывел Милостивый государь»
медленно, криво, дрожащей рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое-нибудь опасное дело,
как к нему явилась жена Искала, искала – нету рецепта, – сказала она. Надо еще в спальне в шкафу поискать. Да как посылать письмо-то?
– С почтой надо, – отвечал Илья Иванович А что туда стоит?
Обломов достал старый календарь Сорок копеек, – сказал он Вот, сорок копеек на пустяки бросать – заметила она. – Лучше подождем, не будет ли из города оказии
туда. Ты вели узнавать мужикам Ив самом деле по оказии-то лучше, – отвечал
Илья Ивановичи, пощелкав перо об стол, всунул в чернильницу и снял очки Право, лучше, – заключил он, – еще не уйдет:
успеем послать.
Неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич ре- цепта.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки – ему все равно, какую-нибудь. Они не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью,
таким делом, без которого легко и обойтись можно,
так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти от этого ему все равно, какая бы ни была книга;
он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать Давно не читал книги, – скажет он или иногда изменит фразу – Дайка, почитаю книгу, – скажет или просто, мимоходом, случайно увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книги вынет, не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник Хераскова Россияда, или трагедия Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости он все читает с равным удовольствием, приговаривая по временам

– Видишь, что ведь выдумал Экой разбойник Ах,
чтоб тебе пусто было!
Эти восклицания относились к авторам – звание,
которое в глазах его не пользовалось никаким уважением он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени.
Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником,
вроде плясуна.
Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им известия Вот из Гаги пишут, – скажет он, – что его величество король изволил благополучно возвратиться из кратковременного путешествия во дворец, – и при этом поглядит через очки на всех слушателей.
Или:
– В Вене такой-то посланник вручил свои кредитив- ные грамоты А вот тут пишут, – читал он еще, – что сочинения госпожи Жанлис перевели на российский язык Это все, чай, для того переводят, – замечает один из слушателей, мелкопоместный помещик, – чтоб у нашего брата, дворянина, деньги выманивать.
А бедный Илюша ездит да ездит учиться к Штоль- цу. Как только он проснется в понедельник, на него уж нападает тоска. Он слышит резкий голос Васьки, который кричит с крыльца Антипка! Закладывай пегую барчонка к немцу везти!
Сердце дрогнет у него. Он печальный приходит к матери. Та знает отчего и начинает золотить пилюлю,
втайне вздыхая сама о разлуке с ним на целую неде- лю.
Не знают, чем и накормить его в то утро, напекут ему булочек и крендельков, отпустят с ним соленья,
печенья, варенья, пастил разных и других всяких сухих и мокрых лакомств и даже съестных припасов.
Все это отпускалось в тех видах, что у немца нежирно кормят Там не разъешься, – говорили обломовцы, – обе- дать-то дадут супу, да жаркого, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген фри – нос утри.
Впрочем, Илье Ильичу снятся больше такие понедельники, когда он не слышит голоса Васьки, приказывающего закладывать пегашку, и когда мать встречает егоза чаем с улыбкой и с приятною новостью Сегодня не поедешь в четверг большой праздник:
стоит ли ездить взад и вперед натри дня?
Или иногда вдруг объявит ему Сегодня родительская неделя, – не до ученья блины будем печь».
А не то, так мать посмотрит утром в понедельник пристально на него, да и скажет

– Что-то у тебя глаза несвежи сегодня. Здоров литы и покачает головой.
Лукавый мальчишка здоровехонек, но молчит Посиди-ка ты эту недельку дома, – скажет она, а там – что Бог даст.
И все в доме были проникнуты убеждением, что ученье и родительская суббота никак не должны совпадать вместе, или что праздник в четверг – неодолимая преграда к ученью вовсю неделю.
Разве только иногда слуга или девка, которым достанется за барчонка, проворчат У, баловень Скоро ли провалишься к своему немцу В другой раз вдруг к немцу Антипка явится на знакомой пегашке, среди или вначале недели, за Ильей
Ильичом.
– Приехала, дескать, Марья Савишна, или Наталья
Фаддеевна гостить, или Кузовковы со своими детьми,
так пожалуйте домой!
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь,
до Страстной недели уж недалеко, а там и праздника там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на
Фоминой неделе не учатся до лета остается недели две – не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает,
так уж лучше до осени отложить.
Посмотришь, Илья Ильичи отгуляется в полгода, и
как вырастет он в это время Как потолстеет Как спит славно Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен Долго ли до греха – говорили отец и мать. – Уче- нье-то не уйдет, а здоровья не купишь здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится жирок весь пропадает, жиденький такой…
да и шалун все бы ему бегать Да, – заметит отец, – ученье-то не свой брат хоть кого в бараний рог свернет!
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ставало. Зимой казалось им холодно, летом пожаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Ан- типка что-то сомнителен покажется пьян не пьяна как-то дико смотрит беды бы не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца, который не щадили в глаза и за глаза доннерветтеров за такое баловство.
Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица ученье света неученье тьма
бродила уже по селами деревням вместе с книгами,
развозимыми букинистами.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состарев- шимся в давнишних привычках, кавычках и крючках,
приходилось плохо.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна,
мостом через которую служил какой-то диплом.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд самые счастливые были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
Обломовы смекали это и понимали выгоду образования, но только эту очевидную выгоду. О внутренней потребности ученья они имели еще смутное и отдаленное понятие, и оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и че- стей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благословенной,
в детстве приобретенной полноты, атак, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.
Вся эта обломовская система воспитания встретила сильную оппозицию в системе Штольца. Борьба была с обеих сторон упорная. Штольц прямо, открыто и настойчиво поражал соперников, а они уклонялись от ударов вышесказанными и другими хитростями.
Победа не решалась никак может быть, немецкая настойчивость и преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было решиться ни на ту, ни на другую сторону. Дело в том, что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то делая за него переводы.
Илье Ильичу ясно видится и домашний быт его, и житье у Штольца.
Он только что проснется у себя дома, как у постели его уже стоит Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч.
Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки,
надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа то ту, то другую ногу а чуть что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос.
Если недовольный Захарка вздумает пожаловаться, то получит еще от старших колотушку.
Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку,
осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава,
чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье
Ильичу, что надо сделать то, другое вставши поутру,
умыться и т. п.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть – уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да недостанет принести ли что, сбегать ли зачем ему иногда, как резвому мальчику, таки хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат Зачем Куда А Васька, а Ванька, а Захаркана что Эй Васька Ванька Захарка! Чего вы смотрите,
разини? Вот я вас
И не удастся никак Илье Ильичу сделать что-ни- будь самому для себя.
После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и сам выучился покрикивать Эй, Васька Ванька подай то,
дай другое Не хочу того, хочу этого Сбегай, прине- си!»
Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему.
Побежит ли он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздастся в десять отчаянных голосов:
«Ах, ах Поддержите, остановите Упадет, расшибется стой, стой!»
Задумает ли он выскочить зимой в сени или отворить форточку, – опять крики Ай, куда Как можно?
Не бегай, не ходи, не отворяй убьешься, простудишься И Илюша с печалью оставался дома, лелеемый, как экзотический цветок в теплице, итак же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый он чувствует в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который таки поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских
собак или вдруг захочется пуститься бегом поде- ревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, дав три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои си- лы.
Бесенок таки подмывает его он крепится, крепится, наконец не вытерпит, и вдруг, без картуза, зимой,
прыг с крыльца на двор, оттуда заворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.
Свежий ветер таки режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью – он мчится, откуда ноги взялись, сами визжит и хохочет.
Вот и мальчишки он бац снегом – мимо сноровки нет, только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу он упали больно ему с непривычки, и весело, и хохочет они слезы у него на глазах…
А в доме гвалт Илюши нет Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька – все бегут, растерянные, по двору.
За ними кинулись, хватая их запятки, две собаки,
которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.
Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне
Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника пригрозили и отцам их.
Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла, и торжественно принесли на руках домой.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим;
но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили Господа
Бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно опять играть в снежки
Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха
Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам А, Захар Трофимыч: добро пожаловать Давно вас невидно заговорили на разные голоса кучера,
лакеи, бабы и мальчишки у ворот Что ваш-то? Со двора, что ли, ушел – спросил дворник Дрыхнет, – мрачно сказал Захар Что так – спросил кучер. – Рано бы, кажись, об эту пору нездоров, видно Э, какое нездоров Нарезался – сказал Захар таким голосом, как будто и сам убежден был в этом. Поверители Один выпил полторы бутылки мадеры,
два штофа квасу, да вон теперь и завалился Экс завистью сказал кучер Что ж это он нынче так подгулял – спросила одна из женщин Нет, Татьяна Ивановна, – отвечал Захар, бросив на нее свой односторонний взгляд, – не то что нынче:
совсем никуда негоден стали говорить-то тошно Видно, как моя – со вздохом заметила она

– А что, Татьяна Ивановна, поедет она сегодня ку- да-нибудь? – спросил кучер, – мне бы вон тут неда- лечко сходить Куда ее унесет – отвечала Татьяна. – Сидит с своим ненаглядным, да не налюбуются друг на друга Он к вам частенько, – сказал дворник, – надоел по ночам, проклятый уж все выйдут, и все придут он всегда последний, да еще ругается, зачем парадное крыльцо заперто Стану я для него тут караулить крыльцо-то!
– Какой дурак, братцы, – сказала Татьяна, – так этакого поискать Чего, чего не надарит ей Она разрядится, точно пава, и ходит так важно а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть Шеи по две недели не моет, а лицо мажет…
Иной раз согрешишь, право, подумаешь Ах ты, убогая надела бы ты платок наголову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
Все, кроме Захара, засмеялись Айда Татьяна Ивановна, мимо не попадет – говорили одобрительно голоса Да право – продолжала Татьяна – Как это господа пускают с собой этакую Куда это вы собрались – спросил ее кто-то. – Что это за узел у вас Платье несу к портнихе послала щеголиха-то
моя вишь, широко А как станем с Дуняшей тушу-то стягивать, так руками после дня три делать ничего нельзя все обломаешь Ну, мне пора. Прощайте, пока Прощайте, прощайте – сказали некоторые Прощайте, Татьяна Ивановна, – сказал кучер. –
Приходите-ка вечерком Да не знаю как может, приду, а то так уж прощайте Ну, прощайте, – сказали все Прощайте счастливо вам – отвечала она, уходя Прощайте, Татьяна Ивановна – крикнул еще вслед кучер Прощайте – звонко откликнулась она издали.
Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он сел на чугунный столбику вороти начал болтать ногами, угрюмо и рассеянно поглядывая на проходящих и проезжающих Ну, как ваш-то сегодня, Захар Трофимыч? – спросил дворник Да как всегда бесится с жиру, – сказал Захара все за тебя, по твоей милости перенеся горя-то немало все насчет квартиры-то! Бесится больно не хочется съезжать Что я-то виноват – сказал дворник. – По мне, живи себе хоть век нешто я тут хозяин Мне велят Кабы я был хозяина то я не хозяин Что ж он, ругается, что ли – спросил чей-то кучер Уж так ругается, что как только Бог дает силу переносить Ну, что ж Это добрый барин, коли все ругается сказал один лакей, медленно, со скрипом открывая круглую табакерку, и руки всей компании, кроме За- харовых, потянулись за табаком. Началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье.
– Коли ругается, так лучше, – продолжал тот, – чем пуще ругается, тем лучше по крайности, не прибьет,
коли ругается. А вот как я жилу одного ты еще не знаешь – за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Захар презрительно ожидал, пока этот кончил свою тираду, и, обратившись к кучеру, продолжал Так вот опозорить тебе человека низа что ни про что, – говорил он, – это ему нипочем Неугодлив, видно – спросил дворник И – прохрипел Захар значительно, зажмурив глаза Так неугодлив, что беда И тоне таки это не таки ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь,
и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и съедаешь Тьфу, чтоб тебе. Сегодня напустился – срам слушать Аза что Кусочек сыру еще от той недели
остался – собаке стыдно бросить – так нет, человек и не думай съесть Спросил – нет, моли пошел Тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо Асам таки лезет, таки лезет Как выдумаете, братцы Намедни обварил я ему – кто его знает как – ногу кипятком, так ведь как заорал Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком таки норовит Чисто толкнул бы…
Кучер покачал головой, а дворник сказал Вишь ты, бойкий барин не дает повадки Ну, коли еще ругает, так это славный барин флегматически говорил все тот же лакей. – Другой хуже, как не ругается глядит, глядит, да вдруг тебя за волосы поймает, а ты еще не смекнул, за что Да даром, – сказал Захар, не обратив опять никакого внимания на слова перебившего его лакея, – нога еще и доселева не зажила все мажет мазью пусть- ка его Характерный барин – сказал дворник И не дай Бог – продолжал Захар, – убьет ко- гда-нибудь человека ей-богу, до смерти убьет И ведь за всяку безделицу норовит выругать лысым уж не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал ядовитый, говорит Поворачивается же язык- то

– Ну, это что – говорил все тот же лакей. – Коли ругается, так это слава Богу, дай Бог такому здоровья…
А как все молчит ты идешь мимо, а он глядит, глядит,
да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так ничего И поделом тебе, – заметил ему Захар с злостью за непрошеные возражения, – я бы еще не так тебя Как же он ругает лысым, Захар Трофимыч, спросил казачок лет пятнадцати, – чертом, что ли?
Захар медленно поворотил к нему голову и остановил на нем мутный взгляд Смотри ты у меня – сказал он потом едко. – Молод, брат, востер очень Яне посмотрю, что ты генеральский яте за вихор Пошел-ка к своему месту!
Казачок отошел шага на два, остановился и глядел с улыбкой на Захара Что скалишь зубы-то? – с яростью захрипел Захар Погоди, попадешься, яте уши-то направлю, как раз будешь у меня скалить зубы!
В это время из подъезда выбежал огромный лакей,
в ливрейном фраке нараспашку, с аксельбантами ив штиблетах. Он подошел к казачку, дал ему сначала оплеуху, потом назвал дураком Что вы, Матвей Мосеич, за что это – сказал озадаченный и сконфуженный казачок, придерживаясь за щеку и судорожно мигая

– А Ты еще разговаривать – отвечал лакей. – Я за тобой по всему дому бегаю, а ты здесь!
Он взял его одной рукой за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и медленно, ударил его по шее кулаком Барин пять раззвонил прибавил он в виде нравоучения а меня ругают за тебя, щенка этакого По- шел!
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в каком-то недоумении,
мигнул раза два, взглянул на лакея и, видя, что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу, как встрепанный.
Какое торжество для Захара Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мосеич!
Еще, еще – приговаривал он, злобно радуясь. – Эх,
мало! Айда Матвей Мосеич! Спасибо А то востер больно Вот тебе лысый черт Будешь вперед зубоскалить Дворня хохотала, дружно сочувствуя и лакею, прибившему казачка, и Захару, злобно радовавшемуся этому. Только казачку никто не сочувствовал Вот, вот этак жени дать ни взять, бывало, мой прежний барин, – начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, – ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал,
идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мо- сеич Андрюшку. А это что, коли только ругается Велика важность лысым чертом выругает Тебя бы, может, ухватили его барин, – отвечал ему кучер, указывая на Захара, – вишь, у те войлок какой на голове Аза что он ухватит Захара-то Трофи- мыча Голова-то словно тыква Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает ну, там есть за что!..
Все захохотали, а Захар был как ударом поражен этой выходкой кучера, с которым одним они вел до тех пор дружескую беседу А вот как я скажу барину-то, – начал он с яростью хрипеть на кучера, – так он найдет, за что и тебя ухватить он тебе бороду-то выгладит вишь, она у тебя в сосульках вся Горазд же твой барин, коли будет чужим кучерам бороды гладить Нет, вы заведите-ка своих, дав те поры и гладьте, а то больно тороват Не тебя ли взять в кучера, мазурика этакого захрипел Захар. – Такты не стоишь, чтоб тебя самого запрячь моему барину-то!
– Ну, уж барин – заметил язвительно кучер. – Где ты этакого выкопал?
Он сами дворники цирюльники лакей, и защитник системы ругательства, все захохотали Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину-то! хрипел Захар А тебе, – сказал он, обращаясь к дворнику, – надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь Порядок всякий исправлять. А ты что Я вот скажу барину-то; постой, будет тебе Ну, полно, полно, Захар Трофимыч! – говорил дворник, стараясь успокоить его, – что он тебе сделал Как он смеет так говорить про моего барина возразил горячо Захар, указывая на кучера. – Да знает ли он, кто мой барин-то? – с благоговением спросил он. – Да тебе, – говорил он, обращаясь к кучеру, и во сне не увидать такого барина добрый, умница,
красавец! А твой-то точно некормленая кляча Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле:
точно нищие Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то не сосчитаешь!..
Надо заметить, что армяк на кучере был вовсе без дыр Да уж такого не сыщешь, – перебил кучер ивы- дернул проворно совсем наружу торчавший из-под мышки Захара клочок рубашки Полно, полно вам – твердил дворник, протягивая между них руки

– А Ты платье мое драть – закричал Захар, вытаскивая еще больше рубашки наружу. – Постой, я покажу барину Вот, братцы, посмотрите, что он сделал:
платье мне разорвал Да, я – говорил кучер, несколько струсив. – Видно, барин оттрепал…
– Оттреплет этакий барин – говорил Захар. – Такая добрая душа да это золото – а не барин, дай Богему здоровья Я у него как в царствии небесном ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал живу в добре, в покое, ем сего стола, уйду, куда хочу, – вот что. А в деревне у меня особый дом, особый огород,
отсыпной хлеб мужики все в пояс мне Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
У него от злости недоставало голоса, чтобы окончательно уничтожить своего противника. Он остановился на минуту, чтоб собраться с силами и придумать ядовитое слово, ноне придумал от избытка скопившейся желчи Да, вот постой, как еще ты за платье-то разделаешься дадут тебе рвать. – проговорил он наконец.
Задевши его барина, задели за живое и Захара.
Расшевелили и честолюбие и самолюбие преданность проснулась и высказалась со всей силой. Он готов был облить ядом желчи не только противника своего, но и его барина, и родню барина, который даже не
знал, есть ли она, и знакомых. Тут он с удивительною точностью повторил все клеветы и злословия о господах, почерпнутые им из прежних бесед с кучером А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца – говорил он. – Дедушка-то, я знаю, кто у вас был приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом жалость смотреть Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями Полно, полно вам. – унимал дворник Да – говорил Захар. – У меня-то, слава Богу барин столбовой приятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит с собой иной придет да и настоится в прихожей Ходят всё сочинители Какие это такие, братец ты мой, сочинители спросил дворник, желая прекратить раздор. – Чиновники, что ли, такие Нет, это такие господа, которые сами выдумывают, что им понадобится, – объяснил Захар Что ж они у вас делают – спросил дворник Что Один трубку спросит, другой хересу – сказал Захар и остановился, заметив, что почти все насмешливо улыбаются А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни наесть скороговоркой сказал он, окинув всех односторонним взглядом. – Дадут тебе чужое платье драть Я пойду барину скажу – прибавил они быстро пошел домой Полно тебе Постой, постой – кричал дворник. Захар Трофимыч! Пойдем в полпивную, пожалуйста,
пойдем…
Захар остановился на дороге, быстро обернулся и,
не глядя на дворню, еще быстрее ринулся на улицу. Он дошел, не оборачиваясь ни на кого, до двери полпивной, которая была напротив тут он обернулся,
мрачно окинул взглядом все общество и еще мрачнее махнул всем рукой, чтоб шли за ними скрылся в две- рях.
Все прочие тоже разбрелись кто в полпивную, кто домой остался только один лакей Ну, что за беда, коли и скажет барину – сам с собой в раздумье, флегматически говорил он, открывая медленно табакерку. – Барин добрый, видно по всему, только обругает Это еще что, коли обругает А то,
иной, глядит, глядит, да и за волосы
Вначале пятого часа Захар осторожно, без шума,
отпер переднюю и на цыпочках пробрался в свою комнату там он подошел к двери барского кабинета и сначала приложил к ней ухо, потом присели приставил к замочной скважине глаз.
В кабинете раздавалось мерное храпенье.
– Спит, – прошептал он, – надо будить скоро половина пятого.
Он кашлянули вошел в кабинет Илья Ильич А, Илья Ильич – начал он тихо, стоя у изголовья Обломова.
Храпенье продолжалось Эк спит-то! – сказал Захар, – словно каменщик.
Илья Ильич!
Захар слегка тронул Обломова за рукав Вставайте пятого половина.
Илья Ильич только промычал в ответ на это, ноне проснулся Вставайте же, Илья Ильич Что это за срам – говорил Захар, возвышая голос.
Ответа не было Илья Ильич – твердил Захар, потрогивая барина за рукав
Обломов повернул немного голову и с трудом открыл на Захара один глаз, из которого таки выглядывал паралич Кто тут – спросил он хриплым голосом Да я. Вставайте Поди прочь – проворчал Илья Ильичи погрузился опять в тяжелый сон. Вместо храпенья стал раздаваться свист носом. Захар потянул егоза полу Чего тебе – грозно спросил Обломов, вдруг открыв оба глаза Вы велели разбудить себя Ну, знаю. Ты исполнил свою обязанность и пошел прочь Остальное касается до меня Не пойду, – говорил Захар, потрогивая его опять за рукав Ну жене трогай – кротко заговорил Илья Ильичи, уткнув голову в подушку, начал было храпеть Нельзя, Илья Ильич, – говорил Захар, – я бы рад- радехонек, да никак нельзя!
И сам трогал барина Ну, сделай же такую милость, не мешай, – убедительно говорил Обломов, открывая глаза Да, сделай вам милость, а после сами же будете гневаться, что не разбудил Ах ты, Боже мой Что это за человек – говорил
Обломов. – Ну, дай хоть минутку соснуть ну что это
такое, одна минута Я сам знаю…
Илья Ильич вдруг смолк, внезапно пораженный сном Знаешь ты дрыхнуть – говорил Захар, уверенный, что барин не слышит. – Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый Зачем тына свет-то Божий родился Да вставай же ты говорят тебе – заревел было
Захар.
– Что что – грозно заговорил Обломов, приподнимая голову Что, мол, сударь, не встаете – мягко отозвался
Захар.
– Нет, ты как сказал-то – а Как ты смеешь так – а Как Грубо говорить Это вам во сне померещилось ей-богу, во сне Ты думаешь, я сплю Яне сплю, я все слышу…
А сам уж опять спал Ну, – говорил Захар в отчаянии, – ах ты, головушка Что лежишь, как колода Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди. Тьфу Вставайте, вставайте – вдруг испуганным голосом заговорил он. – Илья Ильич Посмотрите-ка, что вокруг вас делается…
Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и
опять лег, с глубоким вздохом Оставь меня в покое – сказал он важно. – Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание, слышишь ли Я сам проснусь, когда мне вздумается.
Иногда Захар таки отстанет, сказав Ну дрыхни,
черт с тобой А в другой раз так настоит на своем, и теперь настоял Вставайте, вставайте – вовсе горло заголосил они схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав. Обломов вдруг неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет – говорил он.
Захар со всех ног бросился от него, нона третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая Дай квасу – говорил он в промежутках зевоты.
Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись Штольц! Штольц! – в восторге кричал Обломов,
бросаясь к гостю Андрей Иваныч! – осклабясь, говорил Захар.
Штольц продолжал покатываться со смеха он видел всю происходившую сцену
Часть вторая
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   23

I
Штольц был немец только вполовину, по отцу мать его была русская веру он исповедовал православную природная речь его была русская он учился ей у материи из книг, в университетской аудитории ив играх с деревенскими мальчишками, в толках сих отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг.
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим,
Штольц вырос и воспитывался. С восьми лет он сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихии подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, ас матерью читал Священную историю,
учил басни Крылова и разбирал по складам же Те- лемака».
Оторвавшись от указки, бежал разорять птичьи гнезда с мальчишками, и нередко, среди класса или за молитвой, из кармана его раздавался писк галчат.
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час поддеревом в саду и курит трубку, а мать вяжет ка
кую-нибудь фуфайку или вышивает по канве вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в дом Что такое – спрашивает испуганная мать Верно, опять Андрея ведут, – хладнокровно говорит отец.
Двери размахиваются, и толпа мужиков, баб, мальчишек вторгается в сад. В самом деле, привели Андрея нов каком виде без сапог, с разорванным платьем и с разбитым носом или у него самого, или у другого мальчишки.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Она его обмоет, переменит белье, платье, и Андрюша полсутки ходит таким чистеньким, благовоспитанным мальчиком, а к вечеру, иногда и к утру, опять его кто-нибудь притащит выпачканного, растрепанного, неузнаваемого, или мужики привезут навозу с сеном, или, наконец, с рыбаками приедет он на лодке,
заснувши на неводу.
Мать в слезы, а отец ничего, еще смеется Добрый бурш будет, добрый бурш! – скажет иногда Помилуй, Иван Богданыч, – жаловалась она, – не
проходит дня, чтоб он без синего пятна воротился, а намедни нос до крови разбил Что за ребенок, если ни разу носу себе или другому не разбил – говорил отец со смехом.
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют одна за другой на клавиши. Но вот приходит Андрюша или его приведут он начнет рассказывать так бойко, так живо, что рассмешит и ее, притом он такой понятливый!
Скоро он стал читать «Телемака», как она сама, и играть с ней в четыре руки.
Однажды он пропал уже на неделю мать выплакала глаза, а отец ничего – ходит посаду да курит Вот, если б Обломова сын пропал, – сказал он на предложение жены поехать поискать Андрея, – так я бы поднял на ноги всю деревню и земскую полицию,
а Андрей придет. О, добрый бурш!
На другой день Андрея нашли преспокойно спящего в своей постели, а под кроватью лежало чье-то ружье и фунт пороху и дроби Где ты пропадал Где взял ружье – засыпала мать вопросами. – Что ж молчишь Так – только и было ответа.
Отец спросил готов ли у него перевод из Корнелия
Непота на немецкий язык Нет, – отвечал он
Отец взял его одной рукой за воротник, вывел заворота, надел ему наголову фуражку и ногой толкнул сзади так, что сшиб с ног Ступай, откуда пришел, – прибавил они приходи опять с переводом, вместо одной, двух глава матери выучи роль из французской комедии, что она задала без этого не показывайся!
Андрей воротился через неделю и принеси переводи выучил роль.
Когда он подрос, отец сажал его с собой на рессорную тележку, давал вожжи и велел везти на фабрику,
потом в поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится. Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
Четырнадцати, пятнадцати лет мальчик отправлялся частенько один, в тележке или верхом, с сумкой у седла, с поручениями от отца в городи никогда не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил,
недоглядел, дал промах Recht gut, mein lieber Junge!
11
– говорил отец, выслушав отчет, и, трепля его широкой ладонью по плечу, давал два, три рубля, смотря по важности поруче-
11
Очень хорошо, мой дорогой мальчик нем
ния.
Мать после долго отмывает копоть, грязь, глину и сало с Андрюши.
Ей не совсем нравилось это трудовое, практическое воспитание. Она боялась, что сын ее сделается таким же немецким бюргером, из каких вышел отец.
На всю немецкую нацию она смотрела как на толпу патентованных мещан, не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с какими немецкая масса предъявляет везде свои тысячелетием выработанные бюргерские права, как корова носит свои рога, не умея кстати их спрятать.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти ка- кое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
Нет, таки ломят эти невежи, таки напирают на то,
что у них положено, что заберут себе в голову, готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по пра- вилам.
Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай быть заграницей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми руками, с мещанской свежестью в лицеи с грубой речью.
«Как ни наряди немца, – думала она, – какую тонкую и белую рубашку он ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги, даже наденет желтые перчатки, а все он скроен как будто из сапожной кожи из-под белых манжет все торчат жесткие и красноватые руки,
и из-под изящного костюма выглядывает если небу- лочник, так буфетчик. Эти жесткие руки таки просятся приняться зашило или много-много – что за смычок в оркестре».
А в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом,
такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме, и тоже заграницею, конечно, не у немцев.
И вдруг он будет чуть не сам ворочать жернова на
мельнице, возвращаться домой с фабрики полей, как отец его в сале, в навозе, с красно-грязными, загрубевшими руками, с волчьим аппетитом!
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки заказывала в городе курточки учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии жизни, шептала о блестящем призвании то воина,
то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
И вся эта перспектива должна сокрушиться от щелканья счетов, от разбиранья замасленных расписок мужиков, от обращения с фабричными!
Она возненавидела даже тележку, на которой Андрюша ездил в городи клеенчатый плащ, который подарил ему отец, и замшевые зеленые перчатки – все грубые атрибуты трудовой жизни.
На беду, Андрюша отлично учился, и отец сделал его репетитором в своем маленьком пансионе.
Ну, пусть бы так но он положил ему жалованье, как мастеровому, совершенно по-немецки: по десяти рублей в месяц, и заставлял его расписываться в книге.
Утешься, добрая мать твой сын вырос на русской почве – не в будничной толпе, с бюргерскими коровьими рогами, с руками, ворочающими жернова. Вблизи была Обломовка: там вечный праздник Там сбывают
с плеч работу, как иго там барин не встает с зарей и не ходит по фабрикам около намазанных салом и маслом колеси пружин.
Да ив самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчики там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, нес грубой свежестью, нес жесткими большими руками, видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги видит ряд благородно-бес- полезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Он в лицах проходит историю славных времен,
битв, имен читает там повесть о старине, не такую,
какую рассказывал ему сто раз, поплевывая, за трубкой, отец о жизни в Саксонии, между брюквой и картофелем, между рынком и огородом…
Года в три раз этот замок вдруг наполнялся народом, кипел жизнью, праздниками, балами в длинных галереях сияли по ночам огни.
Приезжали князь и княгиня с семейством князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом,
с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью
с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах;
княгиня – величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Она казалась выше того мира, в который нисходила в три года раз ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела в угольной зеленой комнате стремя старушками, да через сад, пешком, покрытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы.
Зато в доме, кроме князя и княгини, был целый, такой веселый и живой мир, что Андрюша детскими зелененькими глазками своими смотрел вдруг в три или четыре разные сферы, бойким умом жадно и бессознательно наблюдал типы этой разнородной толпы,
как пестрые явления маскарада.
Тут были князья Пьер и Мишель, из которых первый тотчас преподал Андрюше, как бьют зорю в кавалерии и пехоте, какие сабли и шпоры гусарские и какие драгунские, каких мастей лошади в каждом полку и куда непременно надо поступить после ученья, чтоб не опозориться.
Другой, Мишель, только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками, попадая ими Андрюше тов нос, тов брюхо, потом сказал, что это английская драка.
Дня через три Андрей, на основании только деревенской свежести и с помощью мускулистых рук, разбил ему носи по английскому, и по русскому способу,
без всякой науки, и приобрел авторитету обоих кня- зей.
Были еще две княжны, девочки одиннадцати и двенадцати лет, высокенькие, стройные, нарядно одетые, ни с кем не говорившие, никому не кланявшиеся и боявшиеся мужиков.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала так ласково!
Потом был немец, который точил на станке табакерки и пуговицы, потом учитель музыки, который напивался от воскресенья до воскресенья, потом целая шайка горничных, наконец стая собаки собачонок.
Все это наполняло дом и деревню шумом, гамом,
стуком, кликами и музыкой.
С одной стороны Обломовка, с другой – княжеский замок, с широким раздольем барской жизни, встретились с немецким элементом, и не вышло из Андрея ни доброго бурша, ни даже филистера.
Отец Андрюши был агроном, технолог, учитель. У
отца своего, фермера, он взял практические уроки в агрономии, на саксонских фабриках изучил технологию, а в ближайшем университете, где было около сорока профессоров, получил призвание к преподаванию того, что кое-как успели ему растолковать сорок мудрецов.
Дальше он не пошел, а упрямо поворотил назад,
решив, что надо делать дело, и возвратился к отцу.
Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны.
С тех пор Иван Богданович не видал ни родины, ни отца. Шесть лет пространствовал он по Швейцарии,
Австрии, а двадцать лет живет в России и благословляет свою судьбу.
Он был в университете и решил, что сын его должен быть также там – нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет русский должен будет произвести переворот в жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в жизни сына.
А он сделал это очень просто взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варья- ции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
Впрочем, он не был педант в этом случае и не стал бы настаивать на своем он только неумел бы начертать в своем уме другой дороги сыну.
Он мало об этом заботился. Когда сын его воротился из университета и прожил месяца три дома, отец сказал, что делать ему в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили в Петербург, что,
следовательно, и ему пора.
А отчего нужно ему в Петербург, почему не мог он остаться в Верхлёве и помогать управлять имением, об этом старик не спрашивал себя он только помнил,
что когда он сам кончил курс ученья, то отец отослал его от себя.
И он отослал сына – таков обычай в Германии. Матери не было на свете, и противоречить было некому.
В день отъезда Иван Богданович дал сыну сто рублей ассигнациями Ты поедешь верхом до губернского города, – сказал он. – Там получи от Калинникова триста пятьдесят рублей, а лошадь оставь у него. Если ж его нет, продай лошадь там скоро ярмарка дадут четыреста рублей и не на охотника. До Москвы доехать тебе станет рублей сорок, оттуда в Петербург – семьдесят пять;
останется довольно. Потом – как хочешь. Ты делал со мной дела, стало быть, знаешь, что у меня есть
некоторый капитал ноты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет наголову. Лампада горит ярко, и масла в ней много. Образован ты хорошо перед тобой все карьеры открыты можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, – не знаю,
что ты изберешь, к чему чувствуешь больше охоты Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем, – сказал
Андрей.
Отец захохотал изо всей мочи и начал трепать сына по плечу так, что и лошадь бы не выдержала. Андрей ничего Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить – зайди к Рейнгольду: он научит. О прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. Это это (он хотел похвалить и не нашел слова)…
Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу Не надо, не говори, – возразил Андрей, – я пойду к нему, когда у меня будет четырехэтажный дома теперь обойдусь без него…
Опять трепанье по плечу.
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки водной лежал клеенчатый плащи видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги
да несколько рубашек из верхлёвского полотна – вещи, купленные и взятые по настоянию отца в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в
Москве, в память наставлений матери Ну – сказал отец Ну – сказал сын Все – спросил отец Все – отвечал сын.
Они посмотрели друг на друга молча, как будто пронзали взглядом один другого насквозь.
Между тем около собралась кучка любопытных соседей посмотреть, с разинутыми ртами, как управляющий отпустит сына на чужую сторону.
Отец и сын пожали друг другу руки. Андрей поехал крупным шагом Каков щенок ни слезинки – говорили соседи. Вон две вороны таки надседаются, каркают на заборе накаркают они ему – погоди ужо Да что ему вороны Он на Ивана Купала по ночам в лесу один шатается к ним, братцы, это не пристает.
Русскому бы не сошло с рук А старый-то нехристь хорош – заметила одна мать. – Точно котенка выбросил на улицу не обнял,
не взвыл Стой Стой, Андрей – закричал старик
Андрей остановил лошадь А Заговорило, видно, ретивое – сказали в толпе с одобрением Ну – спросил Андрей Подпруга слаба, надо подтянуть Доеду до Шамшевки, сам поправлю. Время тратить нечего, надо засветло приехать Ну – сказал, махнув рукой, отец Ну – кивнув головой, повторил сын и, нагнувшись немного, только хотел пришпорить коня Ах вы, собаки, право, собаки Словно чужие – говорили соседи.
Но вдруг в толпе раздался громкий плач какая-то женщина не выдержала Батюшка ты, светик! – приговаривала она, утирая концом головного платка глаза. – Сиротка бедный нету тебя родимой матушки, некому благословить-то тебя Дай хоть я перекрещу тебя, красавец мой!..
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать – и вдруг заплакал,
пока она крестила и целовала его. В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Он еще крепко обнял женщину, наскоро отер слезы и вскочил на лошадь. Он ударил ее по боками исчез в облаке пыли за ним с двух сторон отчаянно бросились вдогонку три дворняжки и залились лаем

II
Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами ив самом деле нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за гра- ницу.
Он беспрестанно в движении понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента – посылают его нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу – выбирают его. Между тем он ездит ив свети читает когда он успевает – Бог весть.
Он весь составлен из костей, мускулов и нервов,
как кровная английская лошадь. Он худощав, щеку него почти вовсе нетто есть есть кость да мускул,
но ни признака жирной округлости цвет лица ровный,
смугловатый и никакого румянца глаза хотя немного зеленоватые, но выразительные.
Движений лишних у него не было. Если он сидел,
то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нужно.
Как в организме нету него ничего лишнего, таки в нравственных отправлениях своей жизни он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы.
Он шел твердо, бодро жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда недремлющим контролем издержанно- го времени, труда, сил души и сердца.
Кажется, и печалями и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой.
Он распускал зонтик, пока шел дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, да и страдал без робкой покорности, а больше с досадой, с гордостью, и переносил терпеливо только потому, что причину всякого страдания приписывал самому себе, а не вешал, как кафтан, на чужой гвоздь.
И радостью наслаждался, как сорванным по дороге цветком, пока он не увял в руках, не допивая чаши никогда до той капельки горечи, которая лежит в конце всякого наслаждения.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь – вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг
Мудрено и трудно жить просто – говорил он часто себе и торопливыми взглядами смотрел, где криво, где косо, где нить шнурка жизни начинает завертываться в неправильный, сложный узел.
Больше всего он боялся воображения, этого двуличного спутника, с дружеским на одной и вражеским на другой стороне лицом, друга – чем меньше веришь ему, и врага – когда уснешь доверчиво под его сладкий шепот.
Он боялся всякой мечты или, если входил в ее область, то входил, как входят в грот с надписью ma solitude, mon hermitage, mon repos,
12
зная час и минуту, когда выйдешь оттуда.
Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта,
практической истины, было в глазах его оптический обман, то или другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт, до которого еще не дошла очередь опыта.
У него не было итого дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотство- вать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед.
Он упрямо останавливался у порога тайны, не обнаруживая ни веры ребенка, ни сомнения фата, а ожидал появления закона, ас ними ключа к ней мое уединение, моя обитель, мой отдых фр
Также тонко и осторожно, как за воображением,
следил он за сердцем. Здесь, часто оступаясь, он должен был сознаваться, что сфера сердечных отправлений была еще terra Он горячо благодарил судьбу, если в этой неведомой области удавалось ему заблаговременно различить нарумяненную ложь от бледной истины уже не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а не падал, если только лихорадочно и усиленно билось сердце, и рад-радехонек был, если не обливалось оно кровью, если не выступал холодный пот на лбу и потом не ложилась надолго длинная тень на его жизнь.
Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться на одной высоте и, скачана коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей мир чувства от мира лжи и сентиментальности, мир истины от мира смешного, или, скача обратно, не заскакать на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия,
мелочи, оскопления сердца.
Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он не ослеплялся красотой и потому не забывал, не унижал достоинства мужчины, не был рабом, не лежал у ног красавиц, хотя не неизвестная область лат
испытывал огненных радостей.
У него не было идолов, зато он сохранил силу души, крепость тела, зато он был целомудренно-горд; от него веяло какою-то свежестью и силой, перед которой невольно смущались и незастенчивые женщины.
Он знал цену этим редкими дорогим свойствами так скупо тратил их, что его звали эгоистом, бесчувственным. Удержанность его от порывов, уменье не выйти из границ естественного, свободного состояния духа клеймили укором и тут же оправдывали, иногда с завистью и удивлением, другого, который со всего размаха летел в болото и разбивал свое и чужое существование Страсти, страсти все оправдывают, – говорили вокруг него, – а вы в своем эгоизме бережете только себя посмотрим, для кого Для кого-нибудь да берегу, – говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал не верить в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении жизни.
И чем больше оспаривали его, тем глубже «коснел»
он в своем упрямстве, впадал даже, по крайней мере в спорах, в пуританский фанатизм. Он говорил, что
«нормальное назначение человека – прожить четыре
времени года, то есть четыре возраста, без скачков,
и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них. В заключение прибавлял, что он
«был бы счастлив, если б удалось ему на себе оправдать свое убеждение, но что достичь этого он не надеется, потому что это очень трудно».
А сам все шел да шел упрямо по избранной дороге. Невидали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца не болел он душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обстоятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он жил вторично, проходил знакомые места.
Что ни встречалось, он сейчас употреблял тот прием, какой был нужен для этого явления, как ключница сразу выберет из кучи висящих на поясе ключей тот именно, который нужен для той или другой двери.
Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей это было признаком характера в его глазах, и людям с этой настойчивостью он никогда не отказывал в уважении, как бы ни былине важны их цели Это люди – говорил он.
Нужно ли прибавлять, что сам он шелк своей цели
отважно шагая через все преграды, и разве только тогда отказывался от задачи, когда на пути его возникала стена или отверзалась непроходимая бездна.
Но он неспособен был вооружиться той отвагой,
которая, закрыв глаза, скакнет через бездну или бросится на стену на авось. Он измерит бездну или стену,
и если нет верного средства одолеть, он отойдет, чтобы там про него ни говорили.
Чтоб сложиться такому характеру, может быть, нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса Сколько Штоль- цев должно явиться под русскими именами!
Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца?
Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей.
Притом их связывало детство и школа – две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую
Штольц занимал при Обломове ив физическом ив нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца.
Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу – будь он мрачен, зол, – он уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памяти.
Андрей часто, отрываясь отделили из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова ив ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кровили возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком


III
– Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть Ну, что,
как ты поживаешь Здоров ли – спросил Штольц.
– Охнет, плохо, брат Андрей, – вздохнув, сказал
Обломов, – какое здоровье А что, болен – спросил заботливо Штольц.
– Ячмени одолели только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.
Штольц засмеялся Только – спросил он. – Это ты наспал себе Какое только изжога мучит. Ты послушал бы,
что давеча доктор сказал. Заграницу, говорит, ступайте, а то плохо удар может быть Ну, что ж ты Не поеду Отчего же Помилуй Ты послушай, что он тут наговорил:
«живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку Что ж – хладнокровно сказал Штольц. – В Египте ты будешь через две недели, а в Америке через три Ну, брат Андрей, и ты тоже Один толковый человек и были тот сума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет Англичане так уж те так Господом Богом
устроены да и негде им жить-то у себя. Ау нас кто поедет Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем В самом деле, какие подвиги садись в коляску или на корабль, дыши чистым воздухом, смотри на чужие страны, города, обычаи, на все чудеса Ах, ты!
Ну, скажи, что твои дела, что в Обломовке?
– Ах. – произнес Обломов, махнув рукою Что случилось Да что жизнь трогает И слава Богу – сказал Штольц.
– Как слава Богу Если бона все по голове гладила,
а то пристает, как, бывало, в школе к смирному ученику пристают забияки то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком мочи нет Ты уж слишком – смирен. Что же случилось спросил Штольц.
– Два несчастья Какие же Совсем разорился Как так Вот я тебе прочту, что староста пишет где пись- мо-то? Захар, Захар!
Захар отыскал письмо. Штольц пробежал его и засмеялся, вероятно от слога старосты Какой плут этот староста – сказал он. – Распустил
мужиков, да и жалуется Лучше бы дать им паспорты,
да и пустить на все четыре стороны Помилуй, этак, пожалуй, и все захотят, – возразил
Обломов.
– Да пусть их – беспечно сказал Штольц. – Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдет а если ему невыгодно, то и тебе невыгодно зачем же его держать Вон что выдумал – говорил Илья Ильич. – В Об- ломовке мужики смирные, домоседы что им шататься А тыне знаешь, – перебил Штольц, – в Верхлёве пристань хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка будет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают Ах, Боже мой – сказал Обломов. – Этого еще недоставало Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога Мужики повадятся в город, к нам будут таскаться купцы – все пропало Беда!
Штольц засмеялся Как жене беда – продолжал Обломов. – Мужики были так себе, ничего неслышно, ни хорошего, ни дурного, делают свое дело, низа чем не тянутся а теперь развратятся Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги не будет проку Да, если это так, конечно, мало проку, – заметил

Штольц. – А ты заведи-ка школу в деревне Не рано ли – сказал Обломов. – Грамотность вредна мужику выучи его, так он, пожалуй, и пахать не станет Да ведь мужики будут читать о том, как пахать, чудак Однако послушай не шутя, тебе надо самому побывать в деревне в этом году Да, правда только у меня план еще не весь робко заметил Обломов И ненужно никакого – сказал Штольц. – Ты только поезжай на месте увидишь, что надо делать. Ты давно что-то с этим планом возишься ужели еще все неготово Что ж ты делаешь Ах, братец Как будто у меня только и дела, что по имению. А другое несчастье Какое же С квартиры гонят Как гонят Так съезжай, говорят, да и только Ну, так что ж Как что ж Я тут спину и бока протер, ворочаясь от этих хлопот. Ведь один и то надои другое, там счеты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка!
Денег выходит ужас сколько, и сам не знаю куда Того и гляди, останешься без гроша Вот избаловался-то человек с квартиры тяжело
съехать – с удивлением произнес Штольц. – Кстати,
о деньгах много их у тебя Дай мне рублей пятьсот:
надо сейчас послать завтра из нашей конторы возьму Постой Дай вспомнить Недавно из деревни прислали тысячу, а теперь осталось вот, погоди…
Обломов начал шарить по ящикам Вот тут десять, двадцать, вот двести рублей…
да вот двадцать. Еще тут медные были Захар, За- хар!
Захар прежним порядком спрыгнул с лежанки и вошел в комнату Где тут две гривны былина столе вчера я положил Что это, Илья Ильич, дались вам две гривны Я
уж вам докладывал, что никаких тут двух гривен не лежало Как не лежало С апельсинов сдачи дали Отдали кому-нибудь, да и забыли, – сказал Захар,
поворачиваясь к двери.
Штольц засмеялся Ах вы, обломовцы! – упрекнул он. – Не знают,
сколько у них денег в кармане А давеча Михею Андреичу какие деньги отдавали напомнил Захар Ах, да, вот Тарантьев взял еще десять рублей, –
живо обратился Обломов к Штольцу, – я и забыл Зачем ты пускаешь к себе это животное – заметил Штольц.
– Чего пускать – вмешался Захар. – Придет, словно в свой дом или в трактир. Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали Давеча за фраком пожаловал дай надеть Хоть бы вы, батюшка Андрей
Иваныч, уняли его Не твое дело, Захар. Поди к себе – строго заметил Обломов Дай мне лист почтовой бумаги, – спросил
Штольц, – записку написать Захар, дай бумаги вон Андрею Иванычу нужно сказал Обломов Ведь нет ее Давеча искали, – отозвался из передней Захар и даже не пришел в комнату Клочок какой-нибудь дай – приставал Штольц.
Обломов поискал на столе и клочка не было Ну, дай хоть визитную карточку Давно их нету меня, визитных-то карточек, – сказал Обломов Что это с тобой – с иронией возразил Штольц. – А
собираешься дело делать, план пишешь. Скажи, пожалуйста, ходишь литы куда-нибудь, где бываешь С
кем видишься Да где бываю Мало где бываю, все дома сижу
вот план-то тревожит меня, а тут еще квартира Спасибо, Тарантьев хотел постараться, приискать Бывает ли кто-нибудь у тебя Бывает вот Тарантьев, еще Алексеев. Давеча доктор зашел Пенкин был, Судьбинский, Волков Я у тебя и книг не вижу, – сказал Штольц.
– Вот книга – заметил Обломов, указав на лежавшую на столе книгу Что такое – спросил Штольц, посмотрев книгу. Путешествие в Африку. И страница, на которой ты остановился, заплесневела. Ни газеты не видать…
Читаешь литы газеты Нет, печать мелка, портит глаза и нет надобности если есть что-нибудь новое, целый день со всех сторон только и слышишь об этом Помилуй, Илья – сказал Штольц, обратив на Об- ломова изумленный взгляд. – Сам-то ты что ж делаешь Точно ком теста, свернулся и лежишь Правда, Андрей, как ком, – печально отозвался
Обломов.
– Да разве сознание есть оправдание Нет, это только ответ на твои слова я не оправдываюсь со вздохом заметил Обломов Надо же выйти из этого сна Пробовал прежде, не удалось, а теперь зачем?
Ничто не вызывает, душа не рвется, ум спит покойно с едва заметной горечью заключил он. – Полно об этом Скажи лучше, откуда ты теперь Из Киева. Недели через две поеду заграницу. Поезжай и ты Хорошо пожалуй – решил Обломов Так садись, пиши просьбу, завтра и подашь Вот ужи завтра – начал Обломов, спохватившись Какая у них торопливость, точно гонит кто-ни- будь Подумаем, поговорим, а там что Бог даст Вот разве сначала в деревню, аза границу после Отчего же после Ведь доктор велел Ты сбрось с себя прежде жир, тяжесть тела, тогда отлетит и сон души. Нужна и телесная и душевная гимнастика Нет, Андрей, все это меня утомит здоровье-то плохо у меня. Нет, уж ты лучше оставь меня, поезжай себе один…
Штольц поглядел на лежащего Обломова, Обломов поглядел на него.
Штольц покачал головой, а Обломов вздохнул Тебе, кажется, и жить-то лень – спросил Штольц.
– А что, ведь и то правда лень, Андрей.
Андрей ворочал в голове вопрос, чем бы задеть егоза живое и где у него живое, между тем молча разглядывал его и вдруг засмеялся Что это на тебе один чулок нитяный, а другой бумажный вдруг заметил он, показывая на ноги Об
ломова. – Да и рубашка наизнанку надета?
Обломов поглядел на ноги, потом на рубашку В самом деле, – смутясь, сознался он. – Этот Захар в наказанье мне послан Тыне поверишь, как я измучился с ним Спорит, грубиянит, а дела не спрашивай Ах, Илья, Илья – сказал Штольц. – Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю тыне узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о том, что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся.
Постой, я встряхну тебя. Захар – закричал он. – Одеваться Илье Ильичу Куда, помилуй, что ты Сейчас придет Тарантьев с Алексеевым обедать. Потом хотели было Захар, – говорил, не слушая его, Штольц, – давай ему одеваться Слушаю, батюшка, Андрей Иваныч, вот только сапоги почищу, – охотливо говорил Захар Как У тебя не чищены сапоги до пяти часов Чищены-то они чищены, еще на той неделе, да барин не выходил, так опять потускнели Ну, давай как есть. Мои чемодан внеси в гостиную я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и Даты того как же это вдруг постой дай подумать ведь я небрит Нечего думать да затылок чесать Дорогой обреешься я тебя завезу В какие дома мы еще поедем – горестно воскликнул Обломов. – К незнакомым Что выдумал Я пойду лучше к Ивану Герасимовичу дня три не был Кто это Иван Герасимыч?
– Что служил прежде со мной А Этот седой экзекутор что ты там нашел Что за страсть убивать время с этим болваном Как ты иногда резко отзываешься о людях, Андрей, так Бог тебя знает. А ведь это хороший человек:
только что не в голландских рубашках ходит Что ты у него делаешь О чем с ним говоришь спросил Штольц.
– У него, знаешь, как-то правильно, уютно в доме.
Комнаты маленькие, диваны такие глубокие уйдешь с головой, и не видать человека. Окна совсем закрыты плющами да кактусами, канареек больше дюжины,
три собаки, такие добрые Закуска со стола не сходит.
Гравюры всё изображают семейные сцены. Придешь,
и уйти не хочется. Сидишь, не заботясь, не думая ни о чем, знаешь, что около тебя есть человек конечно,
немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать,
зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза

– Что ж выделаете Что Вот я приду, сядем друг против друга на диваны, с ногами он курит Ну, а ты Я тоже курю, слушаю, как канарейки трещат. Потом Марфа принесет самовар Тарантьев, Иван Герасимыч! – говорил Штольц,
пожимая плечами. – Ну, одевайся скорей, – торопил он. – А Тарантьеву скажи, как придет, – прибавил он,
обращаясь к Захару, – что мы дома не обедаем, и что
Илья Ильич все лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет дела, и что видеться с ним не удастся Скажу, не забуду, все скажу, – отозвался Захара с обедом как прикажете Съешь его с кем-нибудь на здоровье Слушаю, сударь.
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Передним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-ни- будь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди Ты еще сапог не надел – с изумлением сказал
Штольц. – Ну, Илья, скорей же, скорей

– Да куда это Да зачем – с тоской говорил Обломов Чего я там не видал Отстал я, не хочется Скорей, скорей – торопил Штольц.
Хотя было уже не рано, но они успели заехать ку- да-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.
Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты Целые дни, – ворчал Обломов, надевая халат, не снимаешь сапог ноги таки зудят Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь – продолжал он, ложась на диван Какая же тебе нравится – спросил Штольц.
– Не такая, как здесь Что ж здесь именно так не понравилось Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья другу друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг
другу, это оглядыванье с ног до головы послушаешь,
о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь Этому дали то,
тот получил аренду. – Помилуйте, за что – кричит кто-нибудь. Этот проигрался вчера в клубе тот берет триста тысяч Скука, скука, скука. Где же тут человек Где его целость Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь Что-нибудь да должно же занимать свети общество сказал Штольц, – у всякого свои интересы. На то жизнь Свет, общество Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свети общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь хороша жизнь Чего там искать интересов ума, сердца Ты посмотри,
где центр, около которого вращается все это нет его,
нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества Что водит их в жизни Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметри- чески рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни Отличный пример для ищущего движения ума Разве это не мертвецы Разве не спят они всю
жизнь сидя Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами Это все старое, об этом тысячу разговорили, заметил Штольц. – Нет ли чего поновее Анаша лучшая молодежь, что она делает Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя Ежедневная пустая перетасовка дней А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они,
не носит их имении звания. И воображают, несчастные, что еще они выше толпы «Мы-де служим, где,
кроме нас, никто не служит мы в первом ряду кресел,
мы на бале у князя N, куда только нас пускают А
сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие Разве это живые, неспящие люди Да не одна молодежь посмотри на взрослых. Собираются,
кормят друг друга, ни радушия, ни доброты, ни взаимного влечения Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Третьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терзание репутаций отсутствующих Тот глуп,
этот низок, другой вор, третий смешон – настоящая травля Говоря это, глядят друг на друга такими же глазами вот уйди только за дверь, и тебе тоже будет Зачем же они сходятся, если они таковы Зачем так крепко жмут друг другу руки Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии Стараются залучить громкий чин, имя. У меня был такой-то, а я был у та- кого-то», – хвастают потом Что ж это за жизнь Яне хочу ее. Чему я там научусь, что извлеку Знаешь что, Илья – сказал Штольц. – Ты рассуждаешь, точно древний в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и то хорошо по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще Продолжай Что продолжать-то? Ты посмотри ни на ком здесь нет свежего, здорового лица Климат такой, – перебил Штольц. – Вони у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, все лежишь Ни у кого ясного, покойного взгляда, – продолжал Обломов, – все заражаются друг от друга ка- кой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, ион пять лет носит одну мысль в голове, одно желание:
сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной – вот идеал и цель жизни Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу
и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати Ты философ, Илья – сказал Штольц. – Все хлопочут, только тебе ничего ненужно Вот этот желтый господин в очках, – продолжал
Обломов, – пристал ко мне читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал,
что не читаю газет. И пошел о Лудовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался,
как я думаю отчего французский посланник выехал из Рима Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю,
пока не выкричишься Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, ион ломает себе голову:
зачем? Завтра не удалось Дон Карлосу – ион в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска послали на Восток батюшки, загорелось лица нет, бежит,
кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно не занимает это их сквозь эти крики виден непробудный сон Это им постороннее они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому Ну, мыс тобой не разбросались, Илья. Где жена- ша скромная, трудовая тропинка – спросил Штольц.
Обломов вдруг смолк Да вот я кончу только план – сказал он. – Да
Бог сними с досадой прибавил потом. – Я их не трогаю, ничего не ищу я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы,
идеала жизни, который указала природа целью человеку Какой же это идеал, норма жизни?
Обломов не отвечал Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь – продолжал спрашивать Штольц.
– Я уж начертал Что ж это такое Расскажи, пожалуйста, как Как – сказал Обломов, перевертываясь на спину и глядя в потолок. – Да как Уехал бы в деревню Что ж тебе мешает План не кончен. Потом я бы уехал не один, ас женой А вот что Ну, с Богом. Чего ж ты ждешь Еще года три-четыре, никто за тебя не пойдет Что делать, не судьба – сказал Обломов, вздохнув Состояние не позволяет

– Помилуй, а Обломовка? Триста душ Так что ж Чем тут жить, с женой Вдвоем, чем жить А дети пойдут Детей воспитаешь, сами достанут умей направить их так Нет, что из дворян делать мастеровых – сухо перебил Обломов. – Да и кроме детей, где же вдвоем?
Это только так говорится, с женой вдвоем, а в са- мом-то деле только женился, тут наползет к тебе ка- ких-то баб в дом. Загляни в любое семейство родственницы, не родственницы и не экономки если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать…
Как же прокормить стремя стами душ такой пансион Ну, хорошо пусть тебе подарили бы еще триста тысяч, чтоб ты сделал – спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством Сейчас же в ломбард, – сказал Обломов, – и жил бы процентами Там мало процентов отчего ж бы куда-нибудь в компанию, вот хоть в нашу Нет, Андрей, меня не надуешь Как ты бы и мне не поверил Низа что не то что тебе, а все может случиться:
ну, как лопнет, вот я и без гроша. Толи дело в банк Ну, хорошо что ж бы ты стал делать

– Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом В окрестности жили бы добрые соседи, тына- пример Да нет, тыне усидишь на одном месте А ты разве усидел бы всегда Никуда бы не поехал Низа что Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал жизни – сидеть на месте Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились;
мы ведь не поедем И без нас много мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла Пусть ездят себе А ты кто же?
Обломов молчал К какому же разряду общества причисляешь ты себя Спроси Захара, – сказал Обломов.
Штольц буквально исполнил желание Обломова.
– Захар – закричал он.
Пришел Захар, с сонными глазами Кто это такой лежит – спросил Штольц.
Захар вдруг проснулся и стороной, подозрительно взглянул на Штольца, потом на Обломова.
– Как кто Разве вы не видите Не вижу, – сказал Штольц.

– Что за диковина Это барин, Илья Ильич.
Он усмехнулся Хорошо, ступай Барин – повторил Штольц и закатился хохотом Ну, джентльмен, – с досадой поправил Обломов Нет, нет, ты барин – продолжал с хохотом Штольц.
– Какая же разница – сказал Обломов. – Джентльмен такой же барин Джентльмен есть такой барин, – определил
Штольц, – который сам надевает чулки и сам же снимает с себя сапоги Да, англичанин сам, потому что у них не очень много слуга русский Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей жизни Ну, добрые приятели вокруг что ж дальше?
Как бы ты проводил дни свои Ну вот, встал бы утром, – начал Обломов, подкладывая руки подзатылок, и по лицу разлилось выражение покоя он мысленно был уже в деревне. – Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка говорил он, – одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям,
другая – к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил посаду подышать утренними испарениями там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь – балкон уже отворен жена в блузе, в легком чепчике, который чуть- чуть держится, того и гляди слетит с головы Она ждет меня. Чай готов, – говорит она. Какой поцелуй!
Какой чай Какое покойное кресло Сажусь около стола на нем сухари, сливки, свежее масло Потом Потом, надев просторный сюртук или куртку ка- кую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею идти тихо, задумчиво,
молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса слушать, как сердце бьется и замирает искать в природе сочувствия и незаметно выйти к речке, к полю Река чуть плещет колосья волнуются от ветерка, жара сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло Даты поэт, Илья – перебил Штольц.
– Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее Потом можно зайти в оранжерею, – продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.
Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь Посмотреть персики, виноград, – говорил он, –
сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей А тут то записка к жене от какой-нибудь Марьи Петровны, с книгой, с нотами, то прислали ананас в подарок или у самого в парнике созрел чудовищный арбуз – пошлешь доброму приятелю к завтрашнему обеду и сам туда отправишься А на кухне в это время таки кипит повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится поставит одну кастрюлю, снимет другую, там помешает, тут начнет валять тесто, там выплеснет воду ножи таки стучат крошат зелень там вертят мороженое До обеда приятно заглянуть в кухню, открыть кастрюлю,
понюхать, посмотреть, как свертывают пирожки, сбивают сливки. Потом лечь на кушетку жена вслух читает что-нибудь новое мы останавливаемся, спорим…
Но гости едут, например, тыс женой Ба, ты и меня женишь Непременно Еще два, три приятеля, всё одни и те же лица. Начнем вчерашний, неконченый разговор;
пойдут шутки или наступит красноречивое молчание,
задумчивость – не от потери места, не от сенатского дела, а от полноты удовлетворенных желаний, раздумье наслаждения Не услышишь филиппики с пеной на губах отсутствующему, не подметишь брошенного на тебя взгляда с обещанием и тебе того же, чуть выйдешь за дверь. Кого не любишь, кто нехорош, стем не обмакнешь хлеба в солонку. В глазах собеседников увидишь симпатию, в шутке искренний, незлобный смех Всё по душе Что в глазах, в словах, то и на сердце После обеда мокка, гавана на террасе Ты мне рисуешь одно и тоже, что бывало у дедов и отцов Нет, не то, – отозвался Обломов, почти обидевшись где же то Разве у меня жена сидела бы зава- реньями да за грибами Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно Разве била бы девок по щекам Ты слышишь ноты, книги, рояль, изящная мебель Ну, а ты сам И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника Ну, потом Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в полена скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры итак блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, скосами на плечах там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка там толпа босоногих баб,
с серпами, голосят Вдруг завидели господ, притихли, низко кланяются. Одна из них, с загорелой шеей,
с голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива тс!.. жена чтоб не увидела, Боже сохрани!
И сам Обломов и Штольц покатились со смеху Сыров поле, – заключил Обломов, – темноту- ман, как опрокинутое море, висит над рожью лошади вздрагивают плечом и бьют копытами пора домой. В
доме уж засветились огни на кухне стучат впятеро ножей сковорода грибов, котлеты, ягоды тут музыка запел Обломов. – Не могу равнодушно вспомнить Casta diva, – сказал он,
пропев начало каватины, – как выплакивает сердце эта женщина Какая грусть заложена в эти звуки. И
никто не знает ничего вокруг Она одна Тайна тяготит ее она вверяет ее луне Ты любишь эту арию Я очень рад ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя – вот голос, вот пение Да и сама она что за очаровательное дитя Впрочем, может бытья пристрастно сужу:
у меня к ней слабость Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, – прибавил Штольц, – рассказывай Casta diva – Пречистая Дева (ит.) – первые слова арии Нормы из оперы Норма итальянского композитора Винченцо Беллини (1801–
1835).

– Ну, – продолжал Обломов, – что еще. Да тут и все. Гости расходятся по флигелям, по павильонам;
а завтра разбрелись кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе Просто, ничего в руках – спросил Штольц.
– Чего тебе надо Ну, носовой платок, пожалуй. Что ж, тебе не хотелось бы так пожить – спросил Обломов А Это не жизнь И весь век так – спросил Штольц.
– До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь Нет, это не жизнь Как не жизнь Чего тут нет Ты подумай, что тыне увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица,
никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже,
об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах,
о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе!
Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры уж это одно чего стоит И это не жизнь Это не жизнь – упрямо повторил Штольц.
– Что ж это, по-твоему?
– Это (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец Обломовщина – медленно произнес Илья
Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Обломовщина
Он странно и пристально глядел на Штольца.
– Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина без увлечения, робко спросил он. – Разве не все добиваются того же, о чем я мечтаю Помилуй прибавил он смелее. – Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая И утопия-то у тебя обломовская, – возразил
Штольц.
– Все ищут отдыха и покоя, – защищался Обломов Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни Чего же я искал – в недоумении спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее Вспомни, подумай. Где твои книги, переводы Захар куда-то дел, – отвечал Обломов, – тут где- нибудь в углу лежат В углу – с упреком сказал Штольц. – В этом же углу лежат и замыслы твои служить, пока станет сил,
потому что России нужны руки и головы для разра- ботывания неистощимых источников (твои слова работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать – значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни художников, поэтов. Все эти замыслы тоже Захар сложил в угол Помнишь, ты хотел после
книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой Вся жизнь есть мысль и труд, – твердил ты тогда труд хоть безвестный, темный, но непрерывный,
и умереть с сознанием, что сделал свое дело. А В
каком углу лежит это у тебя Да да – говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, – помню, что я, точно кажется Как же, – сказал он, вдруг вспомнив прошлое, – ведьмы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперек Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Герку- лан. Сума чуть не сошли Сколько глупостей Глупостей – с упреком повторил Штольц. – Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафа- элевских мадонн, Корреджиевой ночи, на Аполлона
Бельведерского: Боже мой Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микеланджело, Тициа- на и попираешь почву Рима Ужели провести веки видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба И сколько великолепных фейерверков пускал ты из головы Глупости Да, да, помню – говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. – Ты еще взял меня за руку и сказал Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого Помню, – продолжал Штольц, – как ты однажды принес мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться,
зачем тебе знать круги и квадраты, нона половине бросили не добился По-английски начал учиться…
и не доучился А когда я сделал план поездки заграницу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку «Я
твой, Андрей, с тобой всюду, – это всё твои слова. Ты всегда был немножко актер. Что ж, Илья Я два раза был заграницей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене,
в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение.
Но, положим, вояж – это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством а Россия Я
видел Россию вдоль и поперек. Тружусь Когда-нибудь перестанешь же трудиться, – заметил Обломов Никогда не перестану. Для чего Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов Когда учетверю их, и тогда не перестану Так из чего же, – заговорил он, помолчав, – ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть

– Деревенская обломовщина – сказал Штольц.
– Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом Петербургская обломовщина – возразил Штольц.
– Так когда же жить – с досадой на замечания
Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни на что она похожа Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда заключил он.
Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, ион испугался, узнав себя Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги – начал он со вздохом. – Я сам мучусь этими если б ты посмотрели послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть
пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь Теперь или никогда больше. Еще год – поздно будет Ты ли это, Илья – говорил Андрей. – А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике…
ты не забыл двух сестер Не забыл Руссо, Шиллера,
Гете, Байрона, которых носил ими отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал передними, хотел очистить их вкус?..
Обломов вскочил с постели Как, ты и это помнишь, Андрей Как же Я мечтал сними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб тына смех не поднял. Там все это и умерло,
больше не повторялось никогда Да и куда делось все отчего погасло Непостижимо Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня не терял я ничего никакое ярмо не тяготит моей совести она чиста, как стекло;
никакой удар не убил во мне самолюбия, атак, Бог знает отчего, все пропадает!
Он вздохнул Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня Она не была похожа наутро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом
превращается вдень, как у других, и пылает жарко,
и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру. Нет, жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что я уже гасну. Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии гаснул игу- бил силы с Миной платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, – на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, сдачи в Гороховую,
определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму – положенными днями, лето – гуляньями и всю жизнь – ленивой и покойной дремотой, как другие…
Даже самолюбие – на что оно тратилось Чтоб заказывать платье у известного портного Чтоб попасть в известный дом Чтоб князь П пожал мне руку А ведь самолюбие – соль жизни Куда оно ушло Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его.
Ты появлялся и исчезал, как комета, ярко, быстро, и я забывал все это и гаснул…
Штольц не отвечал уже небрежной насмешкой наречь Обломова. Он слушали угрюмо молчал Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, – продолжал Обломов, – да, я дряблый,
ветхий, изношенный кафтан, ноне от климата, не от трудов, а оттого, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло не хотелось уж мне просыпаться больше Зачем же тыне вырвался, не бежал куда-нибудь,
а молча погибал – нетерпеливо спросил Штольц.
– Куда Куда Да хоть с своими мужиками на Волгу и там больше движения, есть интересы какие-нибудь, цель,
труд. Я бы уехал в Сибирь, в Ситху.
– Вон ведь ты всё какие сильные средства прописываешь заметил Обломов уныло. – Да я ли один?
Смотри: Михайлов, Петров, Семенов, Алексеев, Степановне пересчитаешь наше имя легион!
Штольц еще был под влиянием этой исповеди и молчал. Потом вздохнул

– Да, воды много утекло – сказал он. – Яне оставлю тебя так, я увезу тебя отсюда, сначала за границу,
потом в деревню похудеешь немного, перестанешь хандрить, а там сыщем и дело Да, поедем куда-нибудь отсюда – вырвалось у
Обломова.
– Завтра начнем хлопотать о паспорте за границу,
потом станем собираться Яне отстану – слышишь,
Илья?
– Ты все завтра – возразил Обломов, спустившись будто с облаков А тебе бы хотелось не откладывать до завтра,
что можно сделать сегодня Какая прыть Поздно нынче, – прибавил Штольц, – но через две недели мы будем далеко Что это, братец, через две недели, помилуй, вдруг так. – говорил Обломов. – Дай хорошенько обдумать и приготовиться Тарантас надо какой-нибудь… разве месяца через три Выдумал тарантас До границы мы поедем в почтовом экипаже или на пароходе до Любека, как будет удобнее а там во многих местах железные дороги есть А квартира, а Захара Обломовка? Ведь надо распорядиться защищался Обломов Обломовщина, обломовщина – сказал Штольц,
смеясь, потом взял свечку, пожелал Обломову покойной ночи и пошел спать. – Теперь или никогда помни – прибавил он, обернувшись к Обломову и затворяя за собой дверь
Теперь или никогда – явились Обломову грозные слова, лишь только он проснулся утром.
Он встал с постели, прошелся раза три по комнате,
заглянул в гостиную Штольц сидит и пишет Захар – крикнул он.
Не слышно прыжка с печки – Захар нейдет Штольц услал его на почту.
Обломов подошел к своему запыленному столу,
сел, взял перо, обмакнул в чернильницу, но чернил не было, поискал бумаги – тоже нет.
Он задумался и машинально стал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что написал вышло Обло-
мовщина.
Он проворно стер написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью, написанное огнем на стенах, как
Бальтазару на пиру.
Пришел Захар и, найдя Обломова не на постели,
мутно поглядел на барина, удивляясь, что он на ногах. В этом тупом взгляде удивления написано было:
«Обломовщина!»
«Одно слово, – думал Илья Ильича какое ядо- витое!..»
Захар, по обыкновению, взял гребенку, щетку, полотенце и подошел было причесывать Илью Ильича Поди тык черту – сердито сказал Обломов ивы- шиб из рук Захара щетку, а Захар сам уже уронили гребенку на пол Не ляжете, что ли, опять – спросил Захар. – Так я бы поправил постель Принеси мне чернили бумаги, – отвечал Обло- мов.
Обломов задумался над словами Теперь или ни- когда!»
Вслушиваясь в это отчаянное воззвание разума и силы, он сознавали взвешивал, что у него осталось еще в остатке воли и куда он понесет, во что положит этот скудный остаток.
После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла книгу ив один час хотел прочесть, написать и передумать все, чего не прочел, не написали не передумал в десять лет.
Что ему делать теперь Идти вперед или остаться?
Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед – это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, сума вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину сглаз и прозреть!
Какой первый шаг сделать к тому С чего начать?
Не знаю, не могу нет лукавлю, знаю и Да и

Штольц тут, под боком он сейчас скажет.
А что он скажет В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода заграницу, сбыть лишний жир,
сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, око- тором мечтал некогда с другом, пожить без халата,
без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом Потом поселиться в Обломовке, знать, что такое посев и умолот, отчего бывает мужик беден и богат ходить в поле, ездить на выборы, на завод, на мельницы, на пристань. В тоже время читать газеты,
книги, беспокоиться о том, зачем англичане послали корабль на Восток…»
Вот что он скажет Это значит идти вперед Итак всю жизнь Прощай, поэтический идеал жизни Это ка- кая-то кузница, не жизнь тут вечно пламя, трескотня,
жар, шум когда же пожить Не лучше ли остаться?
Остаться – значит надевать рубашку наизнанку,
слушать прыганье Захаровых ног с лежанки, обедать с Тарантьевым, меньше думать обо всем, не дочитать до конца путешествия в Африку, состареться мирно на квартире у кумы Тарантьева…
Теперь или никогда Быть или не быть Обломов приподнялся было с кресла, ноне попал сразу ногой в туфлю и сел опять.
Чрез две недели Штольц уже уехал в Англию, взяв с Обломова слово приехать прямо в Париж. У Ильи
Ильича уже и паспорт был готов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела.
Уже Захар глубокомысленно доказывал, что довольно заказать и одну пару сапога под другую подкинуть подметки. Обломов купил одеяло, шерстяную фуфайку, дорожный несессер, хотел – мешок для провизии, но десять человек сказали, что заграницей провизии не возят.
Захар метался по мастеровым, по лавкам, весь в поту, и хоть много гривен и пятаков положил себе в карман от сдач по лавкам, но прокляли Андрея Ивановича, и всех, кто выдумал путешествия Что он там один-то будет делать – говорил он в лавочке. – Там, слышь, служат господам всё девки.
Где девке сапоги стащить И как она станет чулки натягивать на голые ноги барину?..
Он даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись в сторону, и покачал головой. Обломов не поленился, написал, что взять с собой и что оставить дома. Мебель и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трех комнатах и хранить до возвращения из-за границы.
Уже знакомые Обломова, иные с недоверчивостью,
другие со смехом, а третьи с каким-то испугом, говорили Едет представьте, Обломов сдвинулся с ме- ста!»
Но Обломов не уехал ни через месяц, ни через три.
Накануне отъезда у него ночью раздулась губа.
«Муха укусила, нельзя же с этакой губой в море сказал они стал ждать другого парохода. Вот ужав- густ, Штольц давно в Париже, пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает.
Отчего же Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что,
или, наконец, Илья Ильич в грозном клике теперь
или никогда остановился на последнем, заложил руки под голову – и напрасно будит его Захар.
Нет, у него чернильница полна чернил, на столе лежат письма, бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой.
Написав несколько страниц, он ни разу не поставил два раза который слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво, как воны дни, когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путе-
шествии.
Встает он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, самоуверенности. Халата не видать на нем Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.
Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто на шее надета легкая косынка воротнички рубашки выпущены на галстуки блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе Он весел, напевает Отчего же это?..
Вот он сидит у окна своей дачи (он живет на даче, в нескольких верстах от города, подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, асам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит писать.
Вдруг по дорожке захрустел песок под легкими шагами Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал кокну Это вы, Ольга Сергевна? Сейчас, сейчас – сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей…
Захар вышел из-за какого-то угла, поглядел ему вслед, запер комнату и пошел в кухню

– Ушел – сказал он Анисье А обедать будет Кто его знает – сонно отвечал Захар.
Захар все такой же те же огромные бакенбарды,
небритая борода, тот же серый жилет и прореха на сюртуке, но он женат на Анисье, вследствие ли разрыва с кумой или так, по убеждению, что человек должен быть женат он женился и вопреки пословице не переменился.
Штольц познакомил Обломова с Ольгой и ее теткой. Когда Штольц привел Обломова в дом к Ольгиной тетке в первый раз, там были гости. Обломову было тяжело и, по обыкновению, неловко.
«Хорошо бы перчатки снять, – думал он, – ведь в комнате тепло. Как я отвык от всего!..»
Штольц сел подле Ольги, которая сидела одна, под лампой, поодаль от чайного стола, опершись спиной на кресло, и мало занималась тем, что вокруг нее про- исходило.
Она очень обрадовалась Штольцу; хотя глаза ее не зажглись блеском, щеки не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный свети явилась улыбка.
Она называла его другом, любила зато, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного ибо- ялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним.
Когда у ней рождался в уме вопрос, недоумение,
она не вдруг решалась поверить ему он был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния в их уме и летах.
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью ума и чувств. Она была в глазах его только прелестный,
подающий большие надежды ребенок.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще,
нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже дома- лейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно поэтому пути, что по временам слышала рядом другие, еще более уверенные шаги друга, которому верила, и сними соразмеряла свой шаг.
Как бы тони было, нов редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах теперь я подожму немного губу и задумаюсь – я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну
сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла Зато ее и ценил почти один
Штольц, затоне одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей…
Одни считали ее простой, недальней, неглубокой,
потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и литературе говорила она мало, и то свое, неважное и ее обходили умные и бойкие кавалеры небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.
Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или
Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге а пела она, по словам Штольца, как ни одна певица не по- ет.
Только что Штольц уселся подле нее, как в комнате раздался ее смех, который был так звучен, так искренен и заразителен, что кто ни послушает этого смеха,
непременно засмеется сам, не зная о причине.
Но не все смешил ее Штольц: через полчаса она
слушала его с любопытством и с удвоенным любопытством переносила глаза на Обломова, а Обломо- ву от этих взглядов – хоть сквозь землю провалиться.
«Что они такое говорят обо мне – думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседни- ков.
Он боязливо обернулся к Штольцу, – его уже не было, взглянул на Ольгу и встретил устремленный на него все тот же любопытный взгляд.
«Все еще смотрит – подумал он, в смущении оглядывая свое платье.
Он даже отер лицо платком, думая, не выпачкан ли у него нос, трогал себя за галстук, не развязался ли:
это бывает иногда с ним нет, все, кажется, в порядке,
а она смотрит!
Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он хотел подавить в себе смущение, быть развязными в этой развязности захватил такую кучу сухарей, бисквитов, кренделей, что сидевшая с ним рядом девочка засмеялась. Другие поглядывали на кучу с любопытством.
«Боже мой, иона смотрит – думает Обломов. – Что я с этой кучей сделаю?»
Он, и не глядя, видел, как Ольга встала с своего
места и пошла в другой угол. У него отлегло от сердца.
А девочка навострила на него глаза, ожидая, что он сделает с сухарями.
«Съем поскорей, – подумал они начал проворно убирать бисквиты к счастью, они таки таяли во рту.
Оставались только два сухаря он вздохнул свободно и решился взглянуть туда, куда пошла Ольга…
Боже! Она стоит у бюста, опершись на пьедестал, и следит за ним. Она ушла из своего угла, кажется, затем, чтоб свободнее смотреть на него она заметила его неловкость с сухарями.
За ужином она сидела на другом конце стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой она пригласила его на другой день обедать и
Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул – за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
«Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные или рубашка наизнанку – заключил они поехал домой не в духе и от этого предположения, и еще более от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном значит, принял.
С этой минуты настойчивый взгляд Ольги не выходил из головы Обломова. Напрасно он во весь рост лег на спину, напрасно брал самые ленивые и покойные позы – не спится, да и только. И халат показался ему противен, и Захар глупи невыносим, и пыль с паутиной нестерпима.
Он велел вынести вон несколько дрянных картин,
которые навязал ему какой-то покровитель бедных артистов сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна,
смахнул паутину, а потом лег набок и продумал с час об Ольге.
Он сначала пристально занялся ее наружностью,
все рисовал в памяти ее портрет.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щеки губи глаза не горели лучами внутреннего огня ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ними- ньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы – овал и
размеры лица все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи – с станом…
Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.
Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию губы тонкие и большею частию сжатые признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. Тоже присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам они небыли дугообразны,
не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками – нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично одна на линию была выше другой, от этого надбровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой,
гордой шее двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо…
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня думал Обломов. – Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорила говорило дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, – все,
что было хорошего, и между теми это рассказал),
как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
«Чему ж улыбаться – продолжал думать Обломов Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости,
а она ну, Бог с ней Перестану думать Вот только съезжу сегодня отобедаю – и ни ногой».
Проходили дни за днями он там и обеими ногами,
и руками, и головой.
В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону,
и Обломов дня три провел, как давно не проводил без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял ее заочно и живет там. Он с
Ольгой сутра до вечера он читает с ней, посылает цветы, гуляет по озеру, по горам он, Обломов.
Чего не бывает на свете Как же это могло случиться А вот как.
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов вовремя обеда испытывал туже пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил, зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет
его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда Что это такое – говорил он, ворочаясь вовсе стороны Ведь это мученье На смех, что ли, я дался ей На другого ни на кого не смотрит так не смеет. Я
посмирнее, так вот она Я заговорю с ней – решил они выскажу лучше сам словами то, что она таки тянет у меня из души глазами.
Вдруг она явилась передним на пороге балкона он подал ей стул, иона села подле него Правда ли, что вы очень скучаете – спросила она его Правда, – отвечал он, – но только не очень У
меня есть занятия Андрей Иваныч говорил, что выпишете какой-то план Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу Аза границу поедете Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберется Вы охотно едете – спросила она Да, я очень охотно…
Он взглянул улыбка таки ползает у ней по лицу
то осветит глаза, то разольется по щекам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа солгать покойно Я немного ленив – сказал он, – но…
Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила у него сознание в лени. Что она мне Боюсь, что ли, я ее – думал он Ленивы – возразила она с едва приметным лукавством Может ли это быть Мужчина ленив – я этого не понимаю.
«Чего тут не понимать – подумал он, – кажется,
просто».
– Я все больше дома сижу, оттого Андрей и думает,
что я Но, вероятно, вы много пишете, – сказала она, читаете. Читали ли вы?..
Она смотрела на него так пристально Нет, не читал – вдруг сорвалось у него в испуге,
чтоб она не вздумала его экзаменовать Чего – засмеявшись, спросила она. Ион засмеялся Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-ни- будь романе я их не читаю Не угадали я хотела спросить о путешествиях…
Он зорко поглядел на нее у ней все лицо смеялось,
а губы нет
Ода она с ней надо быть осторожным – думал Обломов Что же вычитаете с любопытством спросила она Я, точно, люблю больше путешествия В Африку – лукаво и тихо спросила она.
Он покраснел, догадываясь, не без основания, что ей было известно не только о том, что он читает, но и как читает Вы музыкант – спросила она, чтоб вывести его из смущения.
В это время подошел Штольц.
– Илья Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь музыку, просил спеть что-нибудь…
Casta diva.
– Зачем же ты наговариваешь на меня – отвечал
Обломов. – Я вовсе не страстно люблю музыку Каков – перебил Штольц. – Он как будто обиделся Я рекомендую его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счет Я уклоняюсь только от роли любителя это сомнительная, да и трудная роль Какая же музыка вам больше нравится – спросила Ольга Трудно отвечать на этот вопрос всякая Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-ни-
будь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы там Мейербер зашевелит меня даже песня с барки смотря по настроению!
Иногда и от Моцарта уши зажмешь Значит, вы истинно любите музыку Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, – просил
Штольц.
– А если мсьё Обломов теперь в таком настроении,
что уши зажмет – сказала она, обращаясь к нему Тут следует сказать какой-нибудь комплимент, отвечал Обломов. – Яне умею, да если б и умел, так не решился бы Отчего же А если вы дурно поете – наивно заметил Обломов Мне бы потом стало так неловко Как вчера с сухарями – вдруг вырвалось у ней, иона сама покраснела и Бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого. – Простите – виновата. – сказала она.
Обломов никак не ожидал этого и потерялся Это злое предательство – сказал он вполголоса Нет, разве маленькое мщение, и то, ей-богу,
неумышленное, зато, что у вас не нашлось даже комплимента для меня Может быть, найду, когда услышу А вы хотите, чтоб я спела – спросила она Нет, это он хочет, – отвечал Обломов, указывая
на Штольца.
– А вы?
Обломов покачал отрицательно головой Яне могу хотеть, чего не знаю Ты грубиян, Илья – заметил Штольц. – Вот что значит залежаться дома и надевать чулки Помилуй, Андрей, – живо перебил Обломов, не давая ему договорить, – мне ничего не стоит сказать:
«Ах! я очень рад буду, счастлив, вы, конечно, отлично поете – продолжал он, обратясь к Ольге, – это мне доставит и т. д. Да разве это нужно Новы могли пожелать, по крайней мере, чтоб я спела хоть из любопытства Не смею, – отвечал Обломов, – вы не актриса Ну, я вам спою, – сказала она Штольцу.
– Илья, готовь комплимент.
Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна, сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фигуры Ольги и набросил на нее как будто флёровое покрывало лицо было в тени:
слышался только мягкий, носильный голос, с нервной дрожью чувства.
Она пела много арий и романсов, по указанию
Штольца; в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость, нов звуках этих таился уже зародыш грусти
От слов, отзвуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться отзвуков, и сейчас же опять сердце жаждало жизни…
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.
Он в эту минуту уехал бы даже заграницу, если б ему оставалось только сесть и поехать.
В заключение она запела Casta diva: все восторги,
молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы,
пробегающий по телу, – все это уничтожило Обломо- ва: он изнемог Довольны вы мной сегодня – вдруг спросила
Ольга Штольца, перестав петь Спросите Обломова, что он скажет – сказал
Штольц.
– Ах – вырвалось у Обломова.
Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставили сильно смутился Извините – пробормотал он Слышите – сказал ей Штольц. – Скажи по совести, Илья как давно с тобой не случалось этого

– Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила сиплая шарманка – вмешалась
Ольга с добротой, так мягко, что вынула жало из сар- казма.
Он с упреком взглянул на нее У него окна по сю пору не выставлены не слыхать, что делается наруже, – прибавил Штольц.
Обломов с упреком взглянул на Штольца.
Штольц взял руку Ольги Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели, Ольга Сергеевна, по крайней мере,
я давно не слыхал. Вот мой комплимент – сказал он,
целуя каждый палец у нее.
Штольц уехал. Обломов тоже собрался, но Штольц и Ольга удержали его У меня дело есть, – заметил Штольц, – а ты ведь пойдешь лежать еще рано Андрей Андрей – с мольбой в голосе проговорил
Обломов. – Нет, я не могу остаться сегодня, я уеду прибавил они уехал.
Он не спал всю ночь грустный, задумчивый проходил он взад и вперед по комнате на заре ушел из дома, ходил по Неве, по улицам, Бог знает, что чувствуя,
о чем думая…
Через три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля
вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась голова она сидела в кабинете и нюхала спирт Хотите, я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч привез мне из Одессы – спросила Ольга. – Он вам не показывал Вы, кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять меня – спросил Обломов. – Напрасно Отчего напрасно Я хочу, чтоб вам не было скучно, чтоб выбыли здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали лежать.
«Она – злое, насмешливое создание – подумал
Обломов, любуясь против воли каждым ее движением Вы хотите, чтоб мне было легко, свободно и не было скучно – повторил он Да, – отвечала она, глядя на него по-вчерашнему,
но еще с большим выражением любопытства и доброты Для этого, во-первых, не глядите на меня так, как теперь и как глядели намедни…
Любопытство в ее глазах удвоилось Вот именно от этого взгляда мне становится очень неловко Где моя шляпа Отчего же неловко – мягко спросила она, и взгляд ее потерял выражение любопытства. Он стал только добр и ласков

– Не знаю только мне кажется, вы этим взглядом добываете из меня все то, что не хочется, чтоб знали другие, особенно вы Отчего же Вы друг Андрея Иваныча, а он друг мне, следовательно Следовательно, нет причины, чтоб вызнали про меня все, что знает Андрей Иваныч, – договорил он Причины нет, а есть возможность Благодаря откровенности моего друга – плохая услуга сего стороны Разве у вас есть тайны – спросила она. – Может быть, преступления – прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него Может быть, – вздохнув, отвечал он Да, это важное преступление, – сказала она робко и тихо, – надевать разные чулки.
Обломов схватил шляпу Нет сил – сказал он. – Ивы хотите, чтоб мне было ловко Я разлюблю Андрея Они это сказал вам Он сегодня ужасно рассмешил меня этим, – прибавила Ольга, – он все смешит. Простите, не буду, не буду, и глядеть постараюсь на вас иначе…
Она сделала лукаво-серьезную мину Все это еще во-первых, – продолжала она, – ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует во-вторых, что надо сделать
чтоб вы не соскучились?
Он глядел прямо в ее серо-голубые, ласковые глаза Вот вы сами смотрите на меня теперь как-то странно – сказала она.
Он в самом деле смотрел на нее как будто не глазами, а мыслью, всей своей волей, как магнетизер, но смотрел невольно, не имея силы не смотреть.
«Боже мой, какая она хорошенькая Бывают же такие на свете – думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. – Эта белизна, эти глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть Улыбку можно читать, как книгу за улыбкой эти зубы и вся голова как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
«Да, я что-то добываю из нее, – думал он, – из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было Боже мой, какое счастье смотреть на нее Даже дышать тяжело».
У него вихрем неслись эти мысли, ион все смотрел на нее, как смотрят в бесконечную даль, в бездонную пропасть, с самозабвением, с негой Да полноте, мсьё Обломов, теперь как вы сами смотрите на меня – говорила она, застенчиво отворачивая голову, но любопытство превозмогало, иона не сводила глаз сего лица…
Он не слышал ничего.
Он в самом деле все глядели не слыхал ее слови молча поверял, что в нем делается дотронулся до головы там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он не успевает ловить мыслей точно стая птиц,
порхнули они, ау сердца, в левом боку, как будто болит Не смотрите жена меня так странно, – сказала она, – мне тоже неловко Ивы, верно, хотите добыть что-нибудь из моей души Что я могу добыть у вас – машинально спросил он У меня тоже есть планы, начатые и неконченые, отвечала она.
Он очнулся от этого намека на его неконченый план Странно – заметил он. – Вы злы, а взгляду вас добрый. Недаром говорят, что женщинам верить нельзя они лгут и с умыслом – языком и без умысла взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками…
Она не дала усилиться впечатлению, тихо взяла у него шляпу и сама села на стул Не стану, не стану, – живо повторила она. – Ах!
простите, несносный язык Но, ей-богу, это не насмешка почти пропела она, ив пении этой фразы
задрожало чувство.
Обломов успокоился Этот Андрей. – с упреком произнес он Ну, во-вторых, скажите же, что делать, чтобы вы не соскучились – спросила она Спойте – сказал он Вот он, комплимент, которого я ждала – радостно вспыхнув, перебила она. – Знаете лис живостью продолжала потом, – если б вы не сказали третьего дня этого ах после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может быть, плакала бы Отчего – с удивлением спросил Обломов.
Она задумалась Самане знаю, – сказала потом Вы самолюбивы это оттого Да, конечно, оттого, – говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, – но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно быть, нет его, оттого вы всё…
Она не договорила Что – спросил он Нет, так, ничего, – замяла она. – Я люблю Андрея
Иваныча, – продолжала она, – не зато только, что он смешит меня, иногда он говорит – я плачу, и не зато что он любит меня, а, кажется, зато что он любит меня больше других видите, куда вкралось самолюбие Вы любите Андрея – спросил ее Обломов и погрузил напряженный, испытующий взгляд в ее глаза Да, конечно, если он любит меня больше других,
я его и подавно, – отвечала она серьезно.
Обломов глядел на нее молча она ответила ему простым, молчаливым взглядом Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, – продолжала она, – он сними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой…
нет, как с дочерью, – поспешно прибавила она, – иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним. А их не бранит, и я, кажется, за это еще больше люблю его. Самолюбие прибавила она задумчиво, – ноя не знаю,
как оно сюда попало, в мое пение Про него давно говорят мне много хорошего, а вы не хотели даже слушать меня, вас почти насильно заставили. И если б вы после этого ушли, не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я не заметила ничего я бы, кажется,
захворала… да, точно, это самолюбие – решительно заключила она

– А вы разве заметили у меня что-нибудь на лице спросил он Слезы, хотя вы и скрывали их это дурная черта у мужчин – стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума он чаще ошибается. Даже Андрей
Иваныч, и тот стыдлив сердцем. Я это ему говорила,
и он согласился со мной. А вы В чем не согласишься, глядя на вас – сказал он Еще комплимент Да какой…
Она затруднилась в слове Пошлый – договорил Обломов, не спуская с нее глаз.
Она улыбкой подтвердила значение слова Вот я этого и боялся, когда не хотел просить вас петь Что скажешь, слушая в первый раз А сказать надо. Трудно быть умными искренним водно время,
особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда А я в самом деле пела тогда, как давно не пела,
даже, кажется, никогда Не просите меня петь, я не спою уж больше так Постойте, еще одно спою сказала она, ив туже минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Боже мой, что слышалось в этом пении Надежды
неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия все звучало, не в песне, а в ее голосе.
Долго пела она, по временам оглядываясь к нему,
детски спрашивая Довольно Нет, вот еще это, – и пела опять.
Щеки и уши рдели у нее от волнения иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний,
вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос звучал свежо и серебристо.
И в Обломове играла такая же жизнь ему казалось,
что он живет и чувствует все это – не час, не два, а целые годы…
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнем, дрожали одинаким трепетом в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-ви- димому, заиграть некогда в ее молодой душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намеками вспышкам спящих сил жизни.
Она кончила долгим певучим аккордом, и голос ее пропал в нем. Она вдруг остановилась, положила руки на колени и, сама растроганная, взволнованная,
поглядела на Обломова: что он?
У него на лице сияла заря пробужденного, со
дна души восставшего счастья наполненный слезами взгляд устремлен был на нее.
Теперь уж она, как он, также невольно взяла егоза руку Что с вами – спросила она. – Какое у вас лицо!
Отчего?
Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы Посмотрите в зеркало, – продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зеркале, – глаза блестят, Боже мой, слезы в них Как глубоко вы чувствуете музыку Нет, я чувствую не музыку а любовь – тихо сказал Обломов.
Она мгновенно оставила его руку и изменилась в лице. Ее взгляд встретился сего взглядом, устремленным на нее взгляд этот был неподвижный, почти безумный им глядел не Обломов, а страсть.
Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нем и что оно – истина.
Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз только усиленно поднималась и опускалась грудь


VI
Обломову, среди ленивого лежанья в ленивых позах, среди тупой дремоты и среди вдохновенных порывов, на первом плане всегда грезилась женщина как жена и иногда – как любовница.
В мечтах передним носился образ высокой, стройной женщины, спокойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру,
по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением как идеал, как воплощение целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам по- кой.
Снилась она ему сначала вся в цветах, у алтаря, с длинным покрывалом, потому изголовья супружеского ложа, с стыдливо опущенными глазами, наконец матерью, среди группы детей.
Грезилась ему на губах ее улыбка, не страстная,
глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисходительная ко всем другим взгляд, благосклонный только к нему и стыдливый, даже строгий, к другим.
Он никогда не хотел видеть трепета в ней, слышать
горячей мечты, внезапных слез, томления, изнеможения и потом бешеного перехода к радости. Не надо ни луны, ни грусти. Она не должна внезапно бледнеть,
падать в обморок, испытывать потрясающие взрывы У таких женщин любовники есть, – говорил он, да и хлопот много доктора, воды и пропасть разных причуд. Уснуть нельзя покойно!
А подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уверенностью,
проснувшись, встретить тот же кроткий, симпатичный взгляд. И чрез двадцать, тридцать лет на свой теплый взгляд он встретил бы в глазах ее тот же кроткий, тихо мерцающий луч симпатии. Итак до гробовой доски!
«Да не это ли – тайная цель всякого и всякой найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается мы страдаем стало быть, мой идеал – общий идеал думал он. – Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага целого края, – это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За решением ее ведь уже нет ни измен, ни охла-