ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 18.09.2024
Просмотров: 493
Скачиваний: 0
СОДЕРЖАНИЕ
Тема 15. Происхождение русского театра.
Русский народный театр на рубеже XVI и XVII веков
Раздел 10 Русский театр XVIII века.
Тема 16 . Первые профессиональные театры в России
Сумароков к г. Дмитревскому на смерть ф. Г. Волкова
Раздел 12 Русский театр второй половины XIX а.Н. Островский
Раздел 13 Театр хх века введение
Московский Художественный театр
Всеволод Эмильевич Мейерхольд (1874—1940)
2. Поиски новых форм в спектакле.
3. Вс. Э. Мейерхольд и в. Ф. Комиссаржевская.
Евгений Багратионович Вахтангов (1883—1922)
2. Создание собственной студии.
2. Агитационно-политический театр Мейерхольда
Александр Яковлевич Таиров (1885—1950)
2. Первый период жизни театра. "Неореализм" (1914—1923)
3. Период "конкретногореализма" (1923—1934).
2. Вахтангов в Первой студии мхт.
«Щепкин создал основы подлинного русского драматического искусства. Он наш великий законодатель»,— говорил Станиславский.
Под знаком гениального творчества Щепкина началась и прошла юность Малого театра. После смерти Щепкина Малый театр стали называть «Домом Щепкина». Призывы Щепкина к изучению жизни и человека как члена общества, к выявлению в спектакле идеи драматургического произведения, к работе над сценической отделкой ролей — эти щепкинские заветы стали теми вехами, по которым продолжал свой дальнейший путь Малый театр.
Грибоедов и Гоголь
Новые задачи театру поставили Грибоедов и Гоголь. «Горе от ума» завершило русский классицизм. «Ревизор» поднял традицию Фонвизина и подготовил появление Островского. Здесь не было полного отрыва от современного театра. В «Горе от ума» и «Ревизоре» — несмотря на то, что их создание отделено друг от друга более чем десятилетием— тесная связь с водевилем. Комедию Грибоедова с ним соединяют не только любовная интрига, но и монолори и (Введение отдельных номеров (по определению Пиксанова, «интермедия с Репетиловым»). «Горе от ума» по структуре и стилю ближе к классицистской комедии и водевилю первого периода — водевилю любовной авантюры. Грибоедов подводил итог долгому периоду развития театра: перед актером он поставил задачу испытать свое мастерство и в чтении стиха и в толковании образа. Одно из завоеваний Грибоедова заключалось в видоизменении привычных театральных масок: он сохранил субреток, героев и героинь, но придал им существенно иную окраску. Мы поневоле возвращаемся к вопросу о лирике, говоря о содержании старых масок в грибоедовской комедии. Прием, которым Грибоедов придал им новую жизнь, сводился к тому, что он нашел психологическое и бытовое оправдание их сценическим заданиям — они казались живыми людьми с лирическими и взволнованными чувствами. Не приходится уже говорить об общественном значении грибоедовской комедии — оно общеизвестно. Лирическая комедия одновременно была и сатирической. Сквозь маски образов глядела «грибоедовская Москва». Это могло почитаться гиперболой, шаржем — однако сгущенные образы Грибоедова были и сценическими масками, привычными амплуа, и бытовыми типами, и символическими обобщениями. Труднее всего было играть эти и знакомые и непривычные роли: знакомые, так как они напоминали типы классицистской комедии; непривычные, так как они получали иную, неожиданную окраску. «Горе от ума» одолели не сразу. Самое распределение ролей было ошибочно. Чацкого играл Мочалов. Мочалов выполнил роль «очень неудовлетворительно». «Он представлял не светского человека, отличного от других только своим взглядом на предметы, а чудака, мизантропа, который даже говорит иначе, нежели другие, и прямо идет на ссору с первым встречным, тогда как у Грибоедова он невольно ссорится со всеми, ибо не может удержать кипения души пылкой, благородной и не гармонирующей со встречными душами». «Трагические замашки» Мочалова — по его собственному признанию — исказили «бессмертное творение Грибоедова». Не сразу овладел ролью Фамусова даже Щепкин. И на первых спектаклях вносил в эту, ему впоследствии так удавшуюся, роль, нечто «транжиринское», нечто от водевильных и комедийных масок эпохи65.
Еще большею неожиданностью оказались пьесы Гоголя. «Ревизора» и в Петербурге и в Москве первоначально восприняли как водевиль. Снова соблазнила драматическая композиция и техника, многое заимствовавшая из современного театра. Гоголь перенес в свои комедии и внешний анекдотизм сюжета, и гиперболизм положений, и параллелизм действия (Хлестаков, Анна Андреевна, Марья Антоновна), и злободневные намеки (сцена опьянения Хлестакова с хвастливыми рассказами о Пушкине, «Юрии Милославском» и т. д.), и быстрый темп. Здесь также не стоит повторять, что существо гоголевской комедии лежало в ином, что русский театр здесь получил драматурга, установившего новые традиции в русской комедии, что «Ревизор» был сатирою на николаевскую Россию, на чиновничество, что о мраке русской жизни впервые так смело и непосредственно заговорил Гоголь. Он подчинил как бы привычные сценические задания новым, значительным Целям. Гоголь много думал о театре. Его мечта о театре единого художественного целого надолго опередила развитие русского театра. В театр вновь возвращалась серьезная, общественная и нравственная идея. Вместе с тем Гоголь дал русской сцене то, что напрасно искали другие авторы: Гоголь вслед за Грибоедовым дал сцене сгущенные образы, вполне стихийные, очень нутряные, в которых сквозила провинциальная, впрочем, и столичная Русь. В старые маски было вложено новое зерно. Они раздались, сделались шире и могущественнее. Многим зрителям становилось «страшно» от прихода Ляпкиных-Тяикиных и Земляник на сцену. Невероятные сценические положения получали оправдание не только из соображений чисто театральных — трюка и шаржа,— но в самом быту, в художественном и общественном мироощущении автора. Появление Грибоедова и Гоголя было значительно и тем, что они несли личный, субъективный взгляд на мир — в особенности: Гоголь. Гоголь видел в русской жизни то, что не видели другие, его пьесы не были только новым предлогом обнаружения сценического мастерства, они раскрывали окружающую жизнь — такого раскрытия зритель ждал давно. «Ревизора» сыграли удачно далеко не сразу. Первых исполнителей упрекали в «скорости», «болтовне», «скороговорке». Сам Щепкин признавался Сосницкому, что «Ревизор» дал ему несколько горьких минут, «ибо в результате сказался недостаток в силах и в языке»66. Впрочем, подготовленная работой над «Горем от ума», труппа справилась с «Ревизором» много лучше, чем с комедией Грибоедова. Среди исполнителей вполне удачны оказались: Орлов — Осип, Никифоров и Шуйский — Бобчинский и Добчинский (у последнего «кислое лицо, вид какого-то добродушного идиотства, провинциальность природы»), Степанов — судья. Хлестакова играл Ленский. Белинскому его игра казалась «слишком субъективной» и производила «неприятное впечатление какою-то грубою, нисколько не художественною, естественностью» —он делал «такие фарсы, что портил ход всей пьесы».
В гоголевском «Ревизоре», как впоследствии и в «Женитьбе» и в «Игроках», психология образа строилась как сочетание сценических заданий. Многие из выражений, сцен легко могли казаться только трюками: Хлестаков в первоначальном сценическом тексте — при приходе городничего-— прятал за спиной бутылку в целях самозащиты; городничий падал перед Хлестаковым на колени; немая сцена разрешала сатирическую напряженность комедии. Между тем каждый из сценических трюков вытекал из зерна роли и обозначал его основную стихию; легкость Хлестакова, мрачная тупость Ляпкина-Тяпкина, робкая забитость Хлопов а вылились в броской сценической гиперболе; ее-то и следовало воплотить на сцене, чтобы передать глубокий и суровый смысл гоголевской сатиры. Трюк не случаен, но сконденсирован, сосредоточен и закономерен. Следовательно, в отношении сценических приемов комедия Гоголя не являлась исключением из современного ему театра: она была также ударна, преувеличена и ярка. Но она требовала конкретизации и психологизации образа. Она понуждала к углублению мастерства актера. Еще более требовало углубленного мастерства слово, язык комедии Гоголя. Вместо штампованного словаря мелодрамы и фельетонной бойкости и легкости водевиля Гоголь принес полнокровный, народный, сочный язык, равно далекий от стройной сухости классицизма и преувеличенной патетики романтической драмы.
Вряд ли могли оказать на развитие театра такое понуждающее влияние пьесы Пушкина: «Борис Годунов» был запрещен, остальные пьесы или не шли, или, написанные по другим законам, нежели те, которыми жил театр, казались несценичными. Комедии Мольера и Бомарше исполнялись по-прежнему в традициях позднего классицизма — они не могли толкнуть на новые пути сценического творчества; трагедии Шекспира и Шиллера воспринимались в качестве мелодрам: мы помним, что только Мочалов — особенно в «Гамлете» — возвышал приемы мелодраматической игры до трагедии. Водевиль и мелодрама оставались наиболее полными выразителями современного театра; комедия Грибоедова очистила господствовавшие принципы; Гоголь же посмотрел в будущее русского театра; иного пути, кроме тесной связи с народной жизнью, трудно было предположить.
Итак, комедия Гоголя требовала особого актерского мастерства. Труппа Малого театра включала актеров большой внешней техники, способных легче других приспособиться к требованиям Гоголя. В то время уже возникал актер-жанрист, актер большого внешнего разнообразия, мастер характерности, иногда переходящей в преувеличенный гротеск. Актеры такого типа числились среди второстепенных в Малом театре. Они занимали второе положение, но оставались мастерами своего дела. Таковы: Степанов, Никифоров, Орлов, Потанчиков, отчасти — Ленский. Среди женского персонала таких не наблюдалось. Может быть, только старуха Кавалерова иногда резкостью своего шаржа заставляла веселиться публику. Среди таких актеров наиболее показателен П. Г. Степанов. У него был «необыкновенный дар менять голос и физиономию»: «из лица он делает все, что хочет». Как и его сотоварищ по сцене Никифоров, он был великолепным «гримом» — «типистом» и создавал характерные сценические фигуры. Умение внешнего перевоплощения доходило до того, что в «Хоть тресни, да женись» Ленского (переделка «Брака поневоле» Мольера) он играл обоих философов, появление которых отделено друг от друга коротеньким монологом Сганареля. О мастерстве имитации и пародии у Степанова мы говорили применительно к исполнению им водевиля «Актер». С наибольшим же мастерством и характерностью он сделал роли Тугоуховского в «Горе от ума» и судьи в «Ревизоре». Точно так же Никифоров «создал» роли г. Д. и Бобчинского.
Более смутное впечатление оставляет Д. Т. Ленский. Впрочем, несомненно он был водевилист лучший, нежели актер. Он был холоден, умен, отчетлив, в его игре ощущались водевильные «фарсы», и «суета», и наигранная горячность. Фатов он играл прекрасно; но «веселостью» и «комизмом» он не владел; наиболее удачная его роль — Молчалин.
Однако исполнение названных актеров было лишь приблизительным, внешним подходом к требованиям нового репертуара. Реформатором выступил Михаил Семенович Щепкин, подготовленный к этой задаче своим прошлым, внутренними данными и качествами актерской натуры. Реформа Щепкина может быть понята только применительно к окружающей его актерской технике и драматургическому движению. И Мочалов, и Живокини были слишком субъективны, с одной стороны, и специфичны — с другой, чтобы указать выход актерскому искусству. Актеры же внешнего разнообразия были незначительны по дарованиям и односторонни в своем творчестве. Между тем перед актером стояла задача преодоления господствующей техники, выработки техники внутренней и создания образа. До своего появления на московской сцене (ему было в это время тридцать пять лет) Щепкин уже имел долгий жизненный опыт. Без всякого преувеличения Щепкин говорил о себе, что знает русскую жизнь «от дворца до лакейской». Бывший крепостной мальчик стал реформатором русской сцены. Его детство не было сурово; его родители стояли близко к своим владельцам, помещикам Волькенштейнам: отец в качестве управляющего имением графа, мать — горничной графини. Его детство проходило зимою то в Белгороде, то в Судже, то в Курске, где он получал образование; летом — в деревенской усадьбе Волькенштейнов. Он близко и глубоко знал быт крепостной деревни, крестьян, помещиков, деревенских грамотеев, учивших, что точки поставлены для отдыха читающих, и т. д. Уже в раннем детстве он познакомился с те-.атром— крепостным и школьным, в котором он сам играл. Его первое выступление состоялось восьмилетним мальчиком в роли слуги Размарина в комедии «Вздорщица» Сумарокова. В Курске Щепкин узнал первый профессиональный провинциальный театр — братьев Барсовых; в усадьбе Волькенштейнов — крепостной; в 1805 году случай представил ему возможность выступить на сцене публичного театра — он играл почтаря Андрея в «мещанской драме» Мерсье «Зоа». Дебют был успешен. Вскоре после этого Щепкин становится провинциальным актером, оставаясь крепостным. После нескольких лет работы в Курске он вступает в кочевую труппу Штейна. Он играл и в Харькове, и в Киеве, и в Полтаве, странствовал с труппой по южной и юго-западной Руси, все более и более обогащая свой жизненный опыт. «Не трудно представить себе, какой обширный круг разнообразных житейских впечатлений открывала эта кочевая жизнь для острого и наблюдательного ума, особенно в то время, когда при переездах е места на место еще нельзя было перелетать громадные пространства в стремительных железнодорожных поездах, а приходилось, в буквальном смысле, колесить по России медленно и с продолжительными остановками. Деревня и город, обыватели и начальство — все слои населения в самых разнообразных условиях их существования проходили перед живым умом Щепкина в бесконечной панораме, включавшей в себя действительно всю русскую жизнь того времени».
Его опыт этим не ограничивался. Будучи крепостным, Щепкин стремился освободиться от зависимости; он не испытал гнета помещика, но он познал всю тяжесть сословного неравенства, а любовь к театру выковала твердую и сильную волю. Перед его глазами проходила театральная эволюция, начиная с примитивных школьных и крепостных театров, через провинциальные до специфического мастерства Малого театра. В провинциальном театре он был живым свидетелем приемов распадающегося классицизма: «Во всех нелепостях всегда проглядывало желание возвысить искусство», — пишет Щепкин. Он припоминает: «В чем состояло, по тогдашним понятиям, превосходство игры: его видели в том, когда никто не говорил своим голосом, когда игра состояла из крайне изуродованной декламации, слова произносились как можно громче, и почти каждое слово сопровождалось жестами. Особенно в ролях любовника декламировали так страстно, что вспомнить смешно; слова — любовь, страсть, измена — выкрикивались так громко, как только доставало силы в человеке; но игра физиономии не помогала актеру: она оставалась в том же натянутом, неестественном положении, в каком являлась на сцену. Или еще: когда, например, актер оканчивал какой-нибудь сильный монолог, после которого должен был уходить, то принято было в то время за правило поднимать правую руку вверх и таким образом удаляться со сцены. Кстати, по этому случаю я вспомнил об одном из своих товарищей: однажды он, окончивши тираду и удаляясь со сцены, забыл поднять вверх руку. Что же? — на половине дороги он решился поправить свою ошибку и торжественно поднял эту заветную руку. И это все доставляло зрителям удовольствие!». Щепкин застал «декламацию, сообщенную России Дмитревским, взятую им во время своих путешествий по Европе в таком виде, в каком она существовала на европейских театрах». «Она состояла в громком, почти педантическом ударении на каждую рифму, с ловкой отделкой полустиший. Это все росло, так сказать, все громче и громче, и последняя строка монолога произносилась, сколько хватало сил у человека»73. Он з«ал подражание певучей манере м-ль Жорж. Он много играл водевилей. Он был также актером мелодрамы. Еще во время своих провинциальных странствований он встретил, однако, образец актера, резко выделявшегося «новою» — по сравнению с окружающими — манерой игры. В 1810 году Щепкин увидел в роли Салидара в сумароковской комедии «Приданое обманом» актера-любителя князя П. В. Мещерского. Этот спектакль заставил Щепкина «мыслить и увидеть многое в совершенно новом свете». Первое впечатление было двойственно: «простота» исполнения Мещерского казалась противоположной «настоящей» игре других актеров. Мещерский «первый посеял» «верное понятие об искусстве и показал мне, что искусство настолько высоко, насколько близко к природе». «Простоты» и «естественности» нельзя было добиться сразу. Но они стали жизненной и сценической задачей Щепкина, самой важной проблемой, ставшей перед ним. Щепкин искал законов актерского творчества. Он встречал и после Мещерского многих актеров, игравших «просто» и «естественно». Первый комик харьковской сцены Угаров был «существо замечательное, талант огромный». «Добросовестно могу сказать,— признается Щепкин, — что выше его талантом я и теперь никого не вижу. Естественность, веселость, живость, при удивительных средствах, поражали вас, и, к сожалению, все это направлено было бог знает как, все игралось на авось! Но если случайно ему удавалось попадать верно на какой-нибудь характер, то выше этого, как мне кажется, человек ничего себе создать не может. К несчастию, это было весьма редко, потому что мышление было для него делом посторонним, но за всем тем он увлекал публику своею жизнью и веселостью». Характеристика Угарова с некоторыми изменениями могла бы быть приложена и к Мочалову, и к Живокини. Мы помним, что стихийный талант Мочалова выливался в стройные, простые и естественные рамки только в тех случаях, когда образ совпадал с его личными ощущениями и переживаниями. Живокини всегда играл от себя и самого себя. Остальные актеры в большинстве владели рядом фиксированных приемов. «Мышление» и для Мочалова и для Живокини не входило в состав их творческого процесса, на спектакле случайного и интуитивного. Щепкин задался целью сделать «простоту» и «естественность» законами творчества, закономерными, а не случайными. Вспомним теперь, что дело было не только в сценических приемах — «львиный рев» и «ма-кабрская пляска отчаяния» у Мочалова в «Гамлете» казались «естественными», хотя и были подчеркнуто гиперболичны. Трюки Живокини текли легко и свободно, когда он играл часто «вне образа».