ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 04.12.2019

Просмотров: 397

Скачиваний: 3

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Романтическая поэма сыграла в отечественном романтизме ведущую конструктивную роль, так как развитие романтической прозы (А. А. Бестужев-Марлинский, Н. А. Полевой, Н. Ф. Павлов и др.) и драматургии (А. С. Хомяков, позднее Лермонтов и т. д.) в значительной мере происходило путем переноса и трансформации на эпической и драматургической почве ее главной коллизии. Однако процесс этот происходил позже — в конце 20-х и в 30-е годы, и мы остановимся на нем в 9-м разделе.

Важнейший общественно-политический фактор, повлиявший на развитие русской литературы 20-х годов, в том числе и на формирование романтизма, — это декабризм. Преломление декабристской идеологии в плоскость художественного творчества — процесс чрезвычайно сложный и длительный. Не упустим, однако, из виду, что он приобретал именно художественное выражение; что декабристские импульсы облекались во вполне конкретные литературные формы. Нередко «литературный декабризм» отождествляли с неким внеположенным художественному творчеству императивом, когда все художественные средства подчинены внелитературной цели, проистекающей, в свою очередь, из декабристской идеологии. Эта цель, это «задание» якобы нивелировали или даже отодвигали в сторону «признаки слога или жанровые признаки». В действительности же все было гораздо сложнее.

310

Иллюстрация:

Восстание на Сенатской площади в Петербурге 14 декабря 1825 г.

Акварель К. Кольмана. 30-е годы XIX в. Москва. ГИМ

Знаменитые слова Рылеева «Я не поэт, а гражданин» понимаются слишком буквально. Конечно, Рылеев был «гражданином», но он хотел при этом остаться и поэтом — и был поэтом замечательным.

Для декабристской литературы, конечно, существенно присутствие «внелитературной цели», определяемой политической идеологией первых русских революционеров. Однако степень — или, точнее, форма — ее влияния на материал, преломления в материале зависела от многих причин, например, от жанра произведения, его предполагаемой аудитории, стилистической установки и т. д.

Так, в программных документах декабризма «внелитературная цель» фиксировалась более отчетливо и прямо. В «Законоположении „Союза благоденствия“» (1818) провозглашалось, что сила и прелесть стихотворений состоит в «живости писаний, в приличии выражений, а более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих», что «описание предмета или изложение чувства, не возбуждающего, но ослабляющего высокие помышления... недостойно дара поэзии». Для декабристской эстетики характерен примат «высоких помышлений», т. е. откровенная установка на воспитание гражданских воззрений и чувств. Эта установка передавалась всем контекстом документа, не только заостренностью его формулировок, но сопутствующим тоном, скажем, подспудным, «специфически-сигнальным» пониманием таких слов, как «высокий», которое приближалось к понятию «вольнолюбивый», «революционный» (ср. в стихотворении Рылеева: «Моя душа до гроба сохранит // Высоких дум кипящую отвагу; // Мой друг! Недаром в юноше горит // Любовь к общественному благу»). Устанавливалась также определенная моральная атмосфера произведения (и соответственно позиция его читателя): не равнодушие, но активность, «презрение к ничтожному»


311

и борьба со «злонамеренным»; пристрастие не к словесным изыскам и пышности, но к смысловой содержательности и т. д. В цельном и заостренном оформлении этих положений — специфика декабристской эстетики; однако было бы весьма ошибочно воспринимать ее изолированно от предшествующей русской литературы. В самой своей «учительской» установке декабризм продолжал дидактические традиции русского Просвещения и классицизма.

Мы упомянули о «сигнальной» функции слов: это интересное явление поэтического стиля впервые в достаточно широком объеме выявлено у нас именно декабристской литературой. Тем не менее оно, с одной стороны, родственно определенной устойчивости других стилей (например, как это отмечено Л. Я. Гинзбург, элегическому стилю русского преромантизма) и — с другой — продолжает западноевропейские традиции нормативной эстетики классицизма и Просвещения, в частности стиль политической фразеологии эпохи Великой французской революции.

Декабристское движение содействовало созданию обширного пласта «слов-сигналов» (термин предложен в работах В. Гофмана о Рылееве), устанавливающих род прочного взаимопонимания между литератором и читателем-единомышленником: гражданин, вольность, самовластье, тиран, кинжал, закон, надежда, общественное благо и т. д. Слово-сигнал заключало в себе более точный и политически конкретный смысл, чем казалось с первого взгляда: например, не просто надежда, но надежда на политические преобразования (ср. в «Войнаровском» Рылеева: «Одно мгновенье погубило // Навек страны моей родной // Надежду, счастье и покой»); не просто закон, но закон воображаемый, вытекающий из неотъемлемых прав «естественного человека», т. е., по терминологии того времени, закон естественный, сближающийся с понятиями «правда» и «справедливость» (ср. в думе Рылеева «Волынский»: «Стоять за правду и закон»), и т. д. Способствуя мгновенной узнаваемости смысла, устанавливая род полускрытого взаимопонимания между единомышленниками, литератором и читателем, слово-сигнал служило проводником вольнолюбивых ассоциаций. С этой стороны оно действительно подчиняло художественный текст «внелитературной цели». Однако в творчестве Рылеева (как и в вольнолюбивой лирике Пушкина) слова-сигналы вливались в определенное стилистическое и жанровое русло: это была ода с опорой на ломоносовскую и державинскую одическую традицию; или поэзия псалмическая, объединявшая указанную традицию с библейской темой и с элементами элегического стиля («Опыты священной поэзии» Ф. Н. Глинки, 1826), или элегия; или послание одического или сатирического толка («К временщику» К. Ф. Рылеева, 1820; «Мое прости друзьям Кисловскому и Приклонскому» В. Ф. Раевского, 1817); или произведения смешанного жанра. Но во всех случаях декабризм говорил вовсе не «чистым» языком политики, но языком художественных направлений и стилей. Для декабризма была характерна смешанность направлений: рационализм русского классицизма и Просвещения растворялся в нем элегизмом преромантизма; в то же время все заметнее обозначалось в нем движение к романтизму.


Это движение выступает наглядно, если сопоставить «Думы» Рылеева с его поэмами. «Думы», сложившиеся в основном в 1821—1823 гг. под сильным влиянием «Исторических песен» Ю. Немцевича, еще отличаются четкой рационалистичностью и стереотипностью. «Все они на один покрой. Составлены из общих мест (loci topici): описание места действия, речь героя — и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен» (Пушкин). Отсюда не следует, что герой думы всегда положительный или всегда однозначный. Вовсе нет. Например, Святополк — братоубийца, «отверженник неба». Борис Годунов — и убийца, и государь, творящий добро, искупающий зло благодеянием. Однако отступление персонажа от нормы строго компенсируется определенностью авторского отношения — в первом случае (Святополк) определенно только негативным; во втором (Борис Годунов) — определенно и негативным, и положительным («и загремели за его дела благословенья — и проклятья!»). Автор «Дум» учит и на простых, и на подчеркнуто сложных примерах, но всегда учит.

Добавим к этому однонаправленность частей или, как говорил Пушкин, «общих мест» думы, между которыми не возникало противоречий — не возникало, скажем, несоответствия между «показаниями» прозаического введения и поэтического текста. Лишь одна-две думы (такие, как «Петр Великий в Острогожске») отступают от схемы, предвещая уже построение поэм Рылеева.

В поэме «Войнаровский», начатой после завершения дум (в 1823 г.) и вышедшей в свет в роковом 1825 г., поэтический строй существенно меняется. Мы уже говорили о нарочитом расхождении «показаний» частей — исторических справок и поэтического текста, — о симфоническом строении целого, о сложном характере процесса отчуждения Войнаровского, сподвижника восставшего против самодержавной власти Мазепы, а также о мотивировке этого процесса — словом, обо всем том, что сделало поэму характерной

312

Иллюстрация:

Прижизненное издание книги К. Ф. Рылеева
«Думы». 1825 г.

Титульный лист

для русского романтизма. Добавим к этому увеличение удельного веса той части, которую Пушкин определил как «описание места действия» (Сибирь, Якутск, тайга, берега Лены); причем интересно, что другие декабристы, как бы заранее опровергая мнение об их узкой «внелитературной цели», желали еще большего распространения этого описания. «Представя разительно Сибирь, — говорил Пушкину декабрист Муханов, — ты бы написал картину новую совершенно». Художественные усилия автора «Войнаровского» (и соответственно эстетические требования декабристской аудитории) направлялись на воспроизведение национального колорита (ср. отмеченную Пушкиным безнациональность «дум» Рылеева), на создание широкого, в духе раннего романтизма, образа России, но уже не столь цельного, как в трактате Сомова, ибо контраст сибирских и украинских сцен фигурировал как контраст страны «узников» и арены борьбы за вольность.


Тенденция к экстенсивности описаний еще более усилилась после «Войнаровского». Поэма Ф. Н. Глинки «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой» (1830), носящая подзаголовок «описательное стихотворение», насыщена и перенасыщена пейзажными зарисовками, этнографическим материалом, мифологией — карельскими сказками и легендами.

Бросается в глаза, что грань, отделяющая два периода творчества Рылеева, проходит примерно по 1823 г. Это был важный в развитии европейского освободительного движения рубеж: революционная волна идет на убыль, французские войска подавляют восстание в Испании. В России ситуация развивалась в прямо противоположном направлении — навстречу революции, и декабристы неуклонно влеклись к цели, которую перед собой поставили. Но общеевропейское изменение политического и духовного климата не могло не сказаться на них, как оно сказалось и на Пушкине. «Кто, волны, вас остановил...», «Мое беспечное незнанье», «Свободы сеятель пустынный...» — известные факты пушкинской реакции. В декабристах новейший опыт (хотя в значительной мере и неосознанно для них самих) отозвался не скептицизмом, но общим углублением картины мира и в связи с этим движением поэтического стиля — от моментов рационализма, просветительства, классицистической упорядоченности к более свободному и «беспримесному» романтизму.

В творчестве В. К. Кюхельбекера (1797—1846) этот процесс выразился, пожалуй, наиболее сложно, выявив добавочные и, на первый взгляд, неожиданные краски. В статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (альманах «Мнемозина», 1824) Кюхельбекер между прочим заметил, что русская критика неправомерно ставит на одну доску «великого Гёте и недозревшего Шиллера». В этой дерзкой, шокировавшей современников выходке против Шиллера слилось несколько импульсов. С одной стороны, Кюхельбекер выступал против унылого элегизма и подражательности («У нас всё мечты и призрак, всё мнится и кажется...») в пользу высокой одической традиции, т. е. как бы сделал шаг назад, от школы Жуковского (перелагавшего Шиллера) к школе русского классицизма. Именно эту тенденцию главным образом и увидели современники (да и последующие литературоведы), а между тем она прикрывала и другие, как бы противоположные тенденции.

Одна из них — изменение в понимании типа регионально-исторической культуры. Главные

313

из этих типов в русском преромантическом и романтическом сознании (как и в западном) — античный, точнее даже гомеровский; затем северный, или оссиановский; наконец, восточный, пожалуй самый условный и широкий по составу. Восточный мир — это и мир Библии, и мир Корана, но в то же время это и Индия, и Иран, и Кавказ, и даже культура современных греков, борющихся за свое национальное освобождение. Освоение отечественной литературой этих многообразных миров протекало различными путями: или с помощью аллюзий, т. е. поверхностного декорирования картин русской жизни под иноязычные (самый простой, внешний способ); или на основе внутреннего уподобления: сближения двух типов культуры, т. е. их аналогичности. Второй способ вытекал из определенной историко-философской идеи: предполагалось, что в развитии русского и какого-либо другого мира есть некое сходство, восходящее к общности переживаемого возраста исторической жизни; поэтому естественно, что сквозь русскую жизнь проступают контуры другого мира. Таков, как мы говорили, источник античного (гомеровского) колорита в «Рыбаках» Гнедича.


Однако уже возникло и усиливалось стремление понять русский тип культуры как самостоятельный, освобожденный от аллюзионной привязки к иноязычным мирам, но в то же время не повторяющий их и в своих историко-этнографических реалиях, и общем колорите. Большие усилия в этом направлении затратили П. А. Катенин, отделявший (как указано Г. А. Гуковским) русский тип культуры от оссиановского и отчасти греческого и искавший опоры для самобытности в русской фольклорной поэтике, в древнерусских памятниках, а также в неприкрытой резкости и наготе простонародных понятий и речений. Его баллада «Убийца» была поставлена Пушкиным в один ряд с «лучшими произведениями Бюргера и Саувея» (т. е. Соути) именно потому, что в русском национальном материале Катенин нашел краски, передающие подлинный драматизм и противоречивость психологии (Пушкин указывал, что обращение убийцы к месяцу, свидетелю преступления, — «Гляди, гляди, плешивый» — исполнено «истинно трагической силы», так как «иногда ужас выражается смехом»).

Наряду с этой тенденцией обозначилось стремление понять самобытность и иноязычных миров, дать им, так сказать, право суверенного существования, независимо от современности и окружающих условий, выявить колорит места и времени. Ярче всего, пожалуй, эта тенденция выявилась в трагедии — в «Андромахе» (1818) Катенина и конечно же в «Аргивянах» Кюхельбекера (первая редакция — 1821—1822; вторая, незавершенная — 1823—1825). Именно в «Аргивянах» Кюхельбекер не только сделал заметный шаг в воспроизведении национального античного колорита, выпустил на подмостки сцены народ, толпу, в связи с чем была оттеснена на второй план любовная интрига, но и попытался восстановить саму конструкцию античной драмы, включая использование хора. Работа над «Аргивянами» приоткрывает причины полемики Кюхельбекера с Шиллером с новой стороны: требуя дифференциации персонажей и верности местного колорита, русский поэт «противопоставлял в этом смысле Шиллеру и Байрону — Гёте» (Тынянов).

Но и этим еще не исчерпан смысл полемического выпада Кюхельбекера: еще одна причина указана самим поэтом позднее, в дневниковой записи 1834 г., где говорится о поляризации в трагедии Шиллера добра и зла («на первом плане... совершенный идеальный юноша и совершенная идеальная дева») и предопределенности, угадываемости действия (обо всем мы «знаем наперед»). При явной односторонности и неточности понимания Кюхельбекером шиллеровских трагедий, его замечание наглядно характеризует собственные творческие устремления к смешанным характерам, к сложному непредсказуемому ходу действия, что нашло свое воплощение в «Аргивянах» и в ином, комедийном плане — в пьесе «Шекспировы духи» (1825).

Все это показывает, какое своеобразное явление представляет собой декабризм в отношении литературных направлений и стилей. С одной стороны, он в большей мере, чем это было принято, ориентировался на «архаичные» стили и направления, «пополняя» свой романтизм красками, заимствованными с палитры классицизма и Просвещения. Но в то же время он довольно далеко заглянул вперед, может быть, дальше, чем другие романтики середины 20-х годов, сдвигая всю романтическую систему в направлении реалистически понятого национального колорита, психологической дифференциации и широкой исторической панорамности.