ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 30.03.2024
Просмотров: 1684
Скачиваний: 0
СОДЕРЖАНИЕ
Алесь Адамович Даниил Гранин Блокадная книга
Часть первая только мы сами знаем…
Эта бессмертная, эта вечная мария ивановна!
М. И. Дмитриева. Фото 8 августа 1942 г.
Часть вторая трое из трех миллионов
Л. Г. Охапкина с сыном Толей. Фото 1940 г.
«Малый радиус» георгия алексеевича князева
А. М. Рябинкина (Панкина), мать Юры Рябинкина.
Отрывки из дневника Юры были напечатаны в 1970 году в ленинградской газете «Смена». Копию дневника нам дала Алла Белякова, бывший редактор этой газеты. Спасла и сохранила дневник медсестра Р. И. Трифонова.
Все, кто соприкасался с дневником Рябинкина, безошибочно ощущали силу и талантливость этого документа. Хотя начало его довольно обычное. Так же как и Г. А. Князев, Юра выполняет свой долг, старается чем-то помочь взрослым, городу. Война, блокада еще не ставят перед ним серьезных проблем, ему еще не надо бороться…
К этой обычности стоит присмотреться. При всем мальчишестве Юриных записей и несмотря на то, что это первые дни войны, в дневнике нет страха, есть деловое спокойное отношение, есть работа, которой Юра немного любуется. Но заметно, и далее это будет все явственнее, как быстро он взрослеет.
«26 июня! Сегодня, как встал, пошел во Дворец. Оттуда вместе с ребятами пошел на строительство у Казанского собора. Работал я с одиннадцати утра и до девяти вечера с обеденным перерывом. Перерыв час. На обеих руках — мозоли, занозы. Таскал доски, копал землю, пилил, рубил — все приходилось делать. Под конец рука разболелась так, что пилить не мог. В обеденный перерыв дома начал читать Тургенева «Новь». Вечером дома. Мама возвратилась со своего дежурства рано — ее сменили. Ну, писать много не могу — нет времени, надо идти во Дворец.
28 июня. Сегодня работал опять во Дворце пионеров на строительстве бомбоубежища. Работа была адовая. Мы стали сегодня каменщиками. Я отбил все свои руки молотком — все они теперь в царапинах. Но сменили нас рано — в 3 часа. Поработали мы, следовательно, 4 с половиной часа, но как!!!
Из Дворца я пошел к маме. Мама в беспокойстве, все ходит унылая… Встала возможность химической войны, сейчас начинает производиться эвакуация. Взял 5 рублей и сходил в столовую. Затем пришел домой. Приходила какая-то женщина, которая записывала всех ребят до 13 лет. Ирку записала. Комендант приказал Нине дежурить у ворот с половины десятого и до трех. Кстати, сообщил, что на случай тревоги мы должны бежать к Хамадулину, в 1 этаж. Но там все равно небезопасно. От фугасной бомбы не спастись, от воздушной волны тоже: волна снесет дом, а его обломки похоронят нас в этом подвале; от химической бомбы не спастись тем более.
29 июня. Работал во Дворце на строительстве бомбоубежища. Перед этим был на площади Лассаля — грузил песок. Но работы там было все же мало. Ребята вылепили из песка рожу Гитлера и стали бить ее лопатами. Я тоже присоединился к ним.
Во Дворце опять таскал кирпич и песок. Ушел из Дворца в шесть часов. Придя домой, получил неожиданный сюрприз.
Еще в дверях ко мне подбежала Ира с криком: «Посмотри, что мне мама купила! А тебе не купила! Не купила!» Я пошел в столовую. На диване лежала купленная Ире матроска и кукла. На столе стояли новые Ирины сапоги.
Мама мне сунула какую-то записку в руки. Я машинально развернул ее. Это было заявление в военкомат о добровольном вхождении мамы и меня в ряды Красной Армии.
Оказывается, у мамы было утром партсобрание и все партийцы решили войти в ряды нашей Красной Армии. Никто не отказался. Сперва я почувствовал какую-то гордость, затем некоторый страх, наконец, первое пересилило второе.
Вечером я и мама пошли к владелице одного из домов в Сиверской. Мама решила отправить туда Нину и Иру, если мы уйдем на фронт. Кое о чем все же там договорились.
В тот же вечер я — ого-го! — сходил в парикмахерскую, Наверное, месяца два не стригся.
30 июня. Придя во Дворец, застал ребят, играющих в бильярд. Поиграл около получаса; затем мы пошли на работу в бомбоубежище. Я опять таскал песок из сада. Освободился к 7 часам. Пошел в фонд. Там другая новость — меня, наверное, в армию не возьмут: мал, да еще плеврит; из-за того, что плохо себя чувствую, дает себя знать плеврит, освободят, наверное, от работы во Дворце и пошлют в лагерь.
С Тиной26связь прервана. Она не может сюда приехать, так как прописана в Шлиссельбурге, а к ней ехать опасно. В девять часов вечера сходил к Доде Финкельштейну. Он нигде не работает — свободен. Братишку отправляют в Малую Вишеру послезавтра. Рассказал ему о Дворце. Решил тоже идти туда работать. Я ушел от него около одиннадцати часов».
И третий персонаж этой книги — Лидия Георгиевна Охапкина. Ей было тогда двадцать восемь лет. 22 июня 1941 года она с утра собралась возвращаться на дачу, где жила с детьми. Муж ее, Василий Иванович, был в командировке, и Лидию Георгиевну пришли проводить ее племянник и родственник мужа Шура Самсонов.
Л. Г. Охапкина с сыном Толей. Фото 1940 г.
«Все уже было собрано, я кормила дочку грудью, ей было пять месяцев. Вдруг по радио прозвучало: «Внимание, внимание!» И стал выступать Молотов. Я сказала, что на дачу мы не поедем. Надо дождаться мужа. Я совсем не испугалась, вспомнив финскую войну, которая совсем не была страшной, во всяком случае для меня и для Ленинграда. Олю, сестру мужа, и моего племянника послала в магазин за продуктами к обеду. Накормив дочку, с ней на руках я и Шура вышли на улицу. Шура меня успокаивал, говорил, что война долго, не продлится, но, однако, ему и Васе придется идти воевать».
Уточним: заметки Лидии Охапкиной отличаются от Юриных и князевских, это не дневник, а записки, и сделаны они несколько позже.
«Начала я их как раз в День Победы. Все веселятся, а на меня нахлынуло, и я села писать. Специально для мужа, для сына писала — муж воевал за «кольцом», а сын ничего не помнит. И я поклялась, что напишу только правду. Только правду! За месяц все записала. А тогда, в блокаду, мне не до того было, совсем не до того было, совсем не до того…» — вот история записок Л. Г. Охапкиной, как она ее сама излагает.
«26 июня 1941 г. приехал муж. Из Ленинграда стали эвакуировать некоторое оборудование заводов и людей. Достать билет на поезд уже трудно. Всех детей детсадовского и школьного возрастов предполагают вывезти в другие города, так как Ленинград будет подвергаться опасности».
Далее записи идут не по числам.
«Мы с мужем решили только сына отправить с детским садом… А я с дочкой останусь, и мне легче в случае тревоги бегать в бомбоубежище. Он тоже предполагает, что война продлится лето и к зиме кончится».
Жила Лида Охапкина в двухэтажном деревянном доме за Волковым кладбищем.
«28 июня мы отправили сына. Бедный ребенок, ему пять лет. Я приготовила для него одежду, всю пометила, вышила нитками его имя и фамилию.
Одевая его в то утро, я подумала, когда мне придется еще его одевать. И вдруг меня взяла тревога и беспокойство, когда я его увижу вообще, а вдруг он потеряется. Я очень расстроилась и взволновалась и сказала об этом мужу, оглянулась на него и смотрю, у него по щекам текут слезы.
…30 июня Вася уехал. Перед отъездом он сказал, что его отправляют на спецвоенные работы (он был инженер), а не на фронт, где идут бои, чтобы я не беспокоилась. Это была правда и неправда. Его отправили куда-то под Смоленск, и он попал в окружение немцев. Долго блуждали и скрывались в лесу, потом все же вышли. Но об этом ни он, ни я еще не знали.
…Бомбежки продолжались 20–30 минут, а иногда они длились час и два. Я от страха вся дрожала и бледнела. В ушах что-то звенело и как будто лопалось. Ноги слабели, и я иногда была не в состоянии двигаться. А надо было брать на руки дочурку и бежать в бомбоубежище».
Так начинается эпопея матери.
Полуголодная, а затем голодная женщина спасала своих детей. Спасала не раз, не два, а сотни раз, проявляя выдумку, изворотливость, отчаянную смелость.
«Никуда я из города не поеду»
Архив и дом. Оба эти пункта жизни Князева претерпевали изменения. Война преображала, казалось бы, самые устойчивые, малоподвижные, неизменные оплоты. Г. А. Князев неустанно наблюдает это, сравнивает, осмысляет. Можно подумать, что он готовится к долгим записям и тысячелистному повествованию, — таков обстоятельный зачин его дневника. И, как ни странно, именно такое повествование ему и удалось довершить, а многие дневники, начатые наспех, коротенькие записи, где рассчитывалось, что потом, дальше записано будет подробнее, были оборваны разными обстоятельствами.
«1941. VII. 1. Десятый день войны. Акад. Павловский, передавая мне находившуюся у него рукопись, сказал: «Сохраните, если возможно. Положение очень серьезное».
Через некоторое время пришел зав. Архивом ИРЛИ.27Долго совещались по вопросу о надлежащем сохранении здесь, в Ленинграде, ценных материалов — рукописей Пушкина, Ломоносова, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого и др. На Городецком лица нет Не может спать. «Какую же мы несем с вами ответственность!»
— Да, величайшую мы несем ответственность (не о юридической, административной или служебной ответ ственности здесь приходится говорить), ответственное моральную, перед потомством.
1941. VII. 2. Одиннадцатый день. Здание Архивного управления, на набережной Красного Флота, так много видавшее на своем веку, сейчас переживает еще один этап в своей истории. На лестнице, по которой когда-то стучала сабля гвардейского офицера Лермонтова, по которой когда-то пробегали в суете, обыскивая дом солдаты с насаженными на штыки сальными свечам в ночь на 15 декабря 1825 года, после неудавшегося восстания на Сенатской площади, — теперь висит на правой стороне обрубленный рельс на толстой проволоке и рядом металлический прут — било. Это на случай химической тревоги. На верхней площадке темно: горят синие лампочки. Шел по коридору почти впотьмах и испытывал что-то похожее на постановки Мейерхольда.
Жуткое впечатление произвело на меня архивохранилище ИРЛИ. Я не узнал рабочих комнат. Все в каком-то хаосе. В первой, проходной, комнате сзади статуи Александра Веселовского стоят две сорокаведерные бочки с водой, одна из них уже подтекает; везде ящики с песком и лопатами; по коридору растянут пожарный шланг. Около пушкинской комнаты ящики для архивного материала. Некоторые пустые, другие заполненные. Надо отдать справедливость — упаковка пушкинских рукописей идеальная… Но много нервности, суеты. Тут же около ящиков один из сотрудников диктует машинистке статью о фашизме. Кто-то пишет описи подлежащего укладке в ящики. Под ногами песок, водяные пятна от растянутого на полу пожарного рукава, по-видимому оставленного для просушки или положенного там для какой-то предохранительной надобности. Везде, как в служебных помещениях Архива, так и на лестницах Музея, толкутся люди, несут мешочки с песком… У дверей в читальный зал прижались два бюста писателей. Их откуда-то второпях сняли и оставили на полу. Заведующий Городецкий очень много сделал для сохранения материала, но и переборщил. Успенская, дочь писателя и сотрудница Литературного архива, сказала мне, показывая на развал: «Пожалуй что и перестарались…»
Сам Городецкий устал до изнеможения. Он третью или четвертую ночь не спит: все время в Архиве, волнуется, борется с администрацией. В результате совсем издерган. «Обязательно уйду, как только выполню свой долг. Ни за что не останусь заведовать Архивом. Меня не понимают, и администрация упрекает за слишком большие заботы об архивных материалах, за настойчивость…»
Памятник Петру Великому закладывают мешками с песком.
В Румянцевском сквере закончены траншеи или землянки.
Сфинксы еще стоят. Им нет ни до чего дела, как всегда!
Никак не пойму — шум ли в ушах или шум пропеллеров слышу. Тихо, зловеще тихо… И вот когда-то придет час — и такую тишину будет разрывать страшный треск. Начнутся пожары. Завалятся в развалинах громадные дома под ударами фугасных бомб… Раненые… Убитые… Обезумевшие… Засыпанные обломками заживо. Всё это придется пережить, и в самом, быть может, недалеком будущем. Если думать все время об этом, надо сойти с ума; в лучшем случае потерять жизнеспособность и сделаться никчемным человеком. Надеюсь, со мной этого не случится. У меня достаточно еще воли к жизни.
1941 VII. 3. Двенадцатый день. Те, кто слышал речь самого Сталина, передают, что было очень плохо слышно и многие места речи они не разобрали. Мой шофер, слышавший эту речь, заметил, что слишком сильно выделялся акцент и были паузы, во время которых было слышно бульканье воды, наливаемой в стакан…