Файл: История русской литературы XX века_Советская классика_Егорова_Чекалов.doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 24.11.2021
Просмотров: 3524
Скачиваний: 34
Но символика Леонова никогда не становится отвлеченной. Поэтому так тяжелы сомнения Сайфуллы, поэтому читатель не может не сочувствовать и одинокой, покинутой Марьям. И хотя этой девушке суждено пройти в книге лишь отражением несбывшегося сватовства Сайфуллы, она силою его воспоминаний обретает в глазах читателя свою плоть и кровь. Как в сказочном кинокадре образ "далекой и гордой Марьям" вначале проступает сквозь смуглую прелесть Кати, танцевавшей цыганочку, возникает, чтобы следом же угаснуть в сияньи глаз соперницы. Более продолжителен второй кадр: Марьям ревниво заглядывает в избу Зиганшиных: не вернулся ли за нею ее гармончи-джигит. Ее лицо темное и худое ("золотые луны уже не качаются на маленьких мочках ушей") вызывает сочувствие не только у Сайфуллы. Поэтому-то так трогательно грустно звучат в романе раздумья автора: "Нет, не жди его, глупая... Он стал капитаном величественной и сильной машины, а капитаны - ветреный народ".
Леонов возвращает нас к первым дням любви Сайфуллы и Марьям. Этот авторский рассказ подан в форме несобственно-прямой речи: "Они встречались на суюлы, дороге воды, что вела от колодца, Марьям ставила ведра и подолгу глядела на Сайфуллу..." Потеряв семью при раскулачивании, Марьям, как сообщала Сайфулле мать, "каждый шестой день приходит в дом Биби-Камал и, почернелая, с опущенной головой, сидит на лавке. И никогда ни о чем не спросит, а дожидается молча милого своего жениха". И спустя шесть лет она оживает в воображении Сайфуллы - "в рубище, в тысячу раз красивее и чужее, чем прежде (...). Она вскинет стрельчатые глаза и протянет письма, что удалось сберечь от ревнивых рук отца. Она скажет: "Возьми, это написано тобою; не стыдись. Ут алсын аларнэ - пусть их съест огонь!"
На стороне Марьям - первая любовь и далекие зовы детства, а нравственно-философское и эстетическое восприятие детства у Леонова всегда многомерно. Из памяти, проникновенно говорит писатель, не вычеркнуть того, что "записано там лесами, молнией, запахами полевых цветов". Ослепительным видением встает перед Сайфуллой картина: "Мальчик и девочка бегут по опушке леса. Они торопятся, идет гроза... Удар - минутная слепота, отчаянный крик Марьям... Упав на колени, дети жмутся друг к другу". И такова сила этих невинных светлых воспоминаний, что даже в грохоте ветровых валов, обдавших паровоз, неминуемо приближающийся к катастрофе, Сайфулла слышит:
"Далеко, одна посреди поля, бездомная поет Марьям... О, Сайфулла узнал этот голос, бесхитростный и чистый на подъеме, точно звенели колокольчики из серебряной фольги. Напев уводил Сайфуллу куда-то за пределы ночи, в призрачный сумрак детских видений, радостей и испугов".
Образ Марьям, так и не ставший действующим лицом, - большая удача писателя. Его яркая национальная колоритность и поэтичность, придавая объективную ценность самому образу, удачно оттеняет и национальное своеобразие характера Сайфуллы. Ее образ, как и образ матери Биби-Камал, и второстепенных персонажей - Махуб, Абдурахмана - это "воздух", придающий объемность и жизненность главному герою. Но среди них Марьям занимает особое место, став тонким и поэтическим инструментом психологического анализа в наиболее кульминационные моменты душевных потрясений героя.
Леонов удивительно тонко рисует все психологические нюансы. В душе человека, тем более такого склада, как Сайфулла, борьба мыслей и чувств никогда не выступает в форме отвлеченных силлогизмов; это - всегда образная картина, мысленный спор с живым "носителем" противоположных эмоций, убеждая которого, человек убеждает и сам себя. (Перед Леоновым стояла особая трудность, так как в этих картинах ему надо было угадать самое сокровенное юноши иной национальности, культуры, выросшего в совершенно иной, чем писатель, бытовой среде). В таком трудном внутреннем споре Сайфуллы оживают многие сомнения, олицетворяемые воображаемыми упреками Марьям. Это - не просто спор, а строгий допрос Сайфуллы самому себе: не страх ли перед возможными служебными осложнениями (любил дочь кулака) движет им. Приводятся и его сомнения в прочности Катиной любви, подогреваемые слышанными ранее рассказами про веселье и изменчивость русских жен; и не лишенные реальных оснований опасения, что мать будет против его брака с марзой (так в просторечии старухи-татарки звали русских женщин). И все это олицетворяется в жгучих увещеваниях черной девушки, преследующей Сайфуллу, и он "с ожесточением выкинул руку, как бы отпихивая ее: "Уйди, Марьям, Югал, исчезни!"
И даже сам момент дорожной катастрофы, символическим предвестником которой стало воспоминание о зажженном молнией дереве, казалось, наступил после того, как прозвучала в его душе угроза: "О, пусть такой же гнев настигнет тебя с чужой женщиной, прежде чем ее кровь соединится с твоею, Сайфулла!"
Олицетворение психических состояний в предметных образах, проявляется и в такой, например, детали: после катастрофы Марьям появляется перед Сайфуллой и завладевает его душой именно тогда, когда особенно сильно захватывает одиночество: "Почти физически ощущалась теперь близость Марьям. Строгая, злая девушка опять стояла перед ним, протягивая руки для примиренья... И Сайфулле стало жалко ее. Но один из бригадиров молча вставил в его руку жестяную кружку с чаем. Сайфулла жадно выпил этот пустой солоноватый напиток, и ледяная Марьям истаяла на время, отошла в свое небытие". Но вот мучающийся не только сознанием вины, но и одиночеством, отчуждением товарищей, Сайфулла видит не заметившую его Катю, и вновь возникает образ Марьям. Леонов тонко показывает, что философские вопросы, обретающие у образованных людей характер высокопарных порой силлогизмов, рефлексии в наивной и неискушенной философскими раздумьями душе татарского парня проявляются как борьба милых сердцу женщин: "И уже не Марьям, а сама (Катя - Л.Е.) показалась ему видением".
При всей сложности и метафоричности леоновского повествования его описания восхищают максимальным приближением изобразительных средств к сущности изображаемого. Вот, например, портрет Сайфуллы в момент катастрофы:
"Лицо Сайфуллы дергалось, ручейки пота вымывали полоски копоти с его щек. Остатками пара он дал последний сигнал бригаде - тормозить.
- Эх, хараб булдым быт! - высоким голосом вскричал он, и жест, каким он бросил шапку об пол, означал то же самое: погиб потому, что слишком рано доверился удаче".
Авторское пояснение, придающее отрывку впечатление законченности и способствующее эмоциональному повышению тона повествования, является лишь свободным переводом слов, сказанных героем.
"Равнодушное отчаяние" Сайфуллы в момент осмотра машины Протоклитовым также переданы точными и безыскусственными обозначениями жестов героя: "Сайфулла глядел на начальника устало и безразлично. Мускулы его лица расслабились, и как он ни подымал свою тяжелую бровь, она неизменно сползала вниз. Его знобило: черные губы бормотали что-то и можно было подумать, что он пьян". И только время, ласка матери, ее настойчивый призыв вернуться в отчий дом постепенно вернули сознание Сайфуллы к действительности:
"...Вдруг ему стало жалко утерять дружбу товарищей, с которыми вырастал в люди; жалко загубленной вчера машины, а всего страшнее - что уже никогда он не вернется на свой (курсив Леонова) паровоз. Тогда он поджал ноги под себя, как века делали его отцы и деды, и, раскачиваясь, плакал..."
Характерно, что Леонов не рассматривал катастрофу как падение героя. Падением он называет моральное дезертирство Сайфуллы, желание убежать в ту жизнь, из пут которой он все время вырывался. Но при этом писатель далек от того, чтобы переложить всю тяжесть вины на его плечи. Чутьем писателя-гуманиста он схватывает атмосферу нетерпимости, царившую в комсомольских ячейках 30-х годов. Только легкомысленный и несерьезный Скурятников поддержал товарища в трудный час, сказав, с силой оборачивая Протоклитова к себе: "Жалей татарина, скотина. Он же тоже пролетарьят". Но уже в общежитии сосед Сайфуллы по койке как-то слишком быстро поторопился уйти. В отчаянии герой спешит к друзьям по комсомольской ячейке, но, как по сговору, они сделали вид, что не замечают Сайфуллу. Временно, до решения организации, он как бы перестал существовать в Черемшанске, с горькой иронией говорит Леонов. И даже у секретаря "не хватало дерзости" взглянуть в опустошенные глаза товарища. Стена отчуждения встала между Сайфуллой и коллективом, когда он от отчаяния решается сдать комсомольский билет и книжку ударника: "Сайфулла долго, всем показалось - лениво, рылся в кармане".
Верный принципу многогранного показа человека в его "текучести", Леонов не скрывает озлобленного равнодушия к Сайфулле даже со стороны милого авторскому сердцу Алеши Пересыпкина. Не случайно после жестких слов, брошенных Пересыпкиным, Леонов добавляет: "С ожесточением заводного механизма он (Сайфулла) продолжал работу..." Равнодушие и отступничество в беде недостойно человека, оно удел роботов - таков вывод писателя-гуманиста.
Однако без всякого снисхождения рисует Леонов пьяный угар Сайфуллы, то окруженного стайкой темных гулящих молодчиков, то вместе с забулдыгой Кормилицыным "догуливающего пропащий день". Наконец, последовал финал, собравший любопытствующих обывателей Черемшанска: "Посреди, весь в снегу и с рассеченной бровью, плясал Сайфулла; то была уже не лихая, сдержанного и бешеного ритма апипа, лишь беспорядочные конвульсии отравленного человека". И этот танец, как и упоминание (незадолго до того) о безотчетном кружении по лесным дорогам - "этом выразительном танце первого юношеского отчаяния", - становится лейтмотивом, отражая в себе, как в кривом зеркале, первый танец любви и такое же безотчетное кружение по заснеженным дорожкам в порыве счастья. Этот лейтмотив композиционно завершает образ, придавая ему гармоническую законченность.
Но в этих этапах падения героя художник-психолог чутко улавливает порыв живой души, ее протест против жестокой необходимости возвращения домой, смену отчаяния и смутной надежды на спасение, но никогда - апатии. Вот, остро ощущая неотвратимость беды, Зиганшин, услышав шаги в сенях, "торопливо поверил, что товарищи пришли за ним". Потом возникла спасительная мысль о пропаже денег: возвращаться назад в Альдермеш будет ему не с чем. "...Но опять эта отчаянная и, кажется, последняя надежда, не сбылась. Все было цело. Он смирился..."
И когда вместо кооператива, где надлежало купить свадебный подарок Марьям, он очутился у шинкарки, то к этому порогу, как показывает автор, его приводят сложные побуждения: "Возможно, он сделал это скорее из любопытства (вдобавок в его положении горше пытки было безделье), чем из подражания заправским машинистам, когда ожжет их горем; во всяком случае это посещение также могло отсрочить возвращение в Альдермеш",- говорит автор, поясняя: "в растрате предназначенных на подарок денег только и мнилось ему спасенье". Но даже в пьяном угаре Сайфулла - дитя своего племени - сохранил "суеверную надежду на какое-то древнее, у стариков хранимое, могущественное слово". Эта фольклорная реминисценция опять-таки акцентирует внимание на национальных истоках мышления Сайфуллы: "Стоит произнести его (слово - Л.Е.) в урочный час, и оно сизым пламенем вырвется наружу, опаляя гортань, и горе испепелится, и вторично судьба дарует юноше возможность с честью пройти через Сарзанский перевал".
Появление Кати всколыхнуло эти смутные надежды, несмотря на инерцию опьянения, продолжавшую тянуть его вниз. "И хотя он радовался, радовался (какое нарастание чувств звучит в этом повторе - Л.Е.), то она отыскала его здесь, отбивался, как мог: Кыт мун, нан... убирайся!"
Kульминационный момент в этом борении человека с самим собой, со своим прошлым наступил: "...Вечерний поезд уходил на Альдермеш. Юноша рванулся к двери... но самые руки Сайфуллы, уцепившиеся за край дощатой койки, не пустили его". К пониманию того, что "бросить Сайфуллу - значило потерять его навсегда" приходит любящая Катя. Это она укрыла его от позора до "возвращения человеческого обличья" в дорожной будке и выступила, презрев условности, против равнодушия к судьбе товарища на комсомольском бюро.
Это - последний штрих, который интересует писателя-психолога. Дальше Сайфулла Зиганшин сходит со сцены. Критика уже отмечала, что, интересуясь духовным ростом героя, новой выстраданной им правдой, писатель как будто останавливается на полпути к ней, раскрывая не столько само новое в душе человека, сколько волнующую красоту рождения нового. В главе "Глеб в действии" лишь сообщается, что Пересыпкин, выясняя некоторые подробности, связанные с Протоклитовым, ездил с Катей в Улган-Урман, где теперь работал слесарем Сайфулла. Из их беседы выяснилось, что вынужденная разлука лишь укрепила отношения между Катей и провинившимся машинистом. В послесловии Алеша Пересыпкин рассказывает повествователю "о вторичном, почти эпическом приезде Биби-Камал на свадьбу сына". Это, так сказать, фабульное завершение истории, хотя, как мы говорили выше, благодаря символичности образа Марьям, оно обретает смысл более глубокий, нежели простое разрешение "треугольника". Леонов показывает и итог того нравственного испытания, которое пришлось выдержать Сайфулле: "Пересыпкину предстал совсем иной человек; беда наложила на него отпечаток сосредоточенной серьезности и самостоятельности, от вчерашнего юноши не осталось и следа". Но как завершилось это возмужание - переход от юношеской беспечности к зрелости - Леонов не показывает: это его не интересует как художника.
Отметим, что Леонов, воссоздавая подробности приближения катастрофы, отводит роль в этой борьбе со стихией не только главному лицу, но и его спутникам. Рассказывая об аварии, едва не изменившей судьбу первого машиниста-татарина, Леонов подробно характеризует всю вышедшую в рейс бригаду. Сайфулла, неудержимо движущийся к катастрофе, не заслонил собой помощника Витю Решеткина и, особенно, кочегара Скурятникова с его неизменной губной гармошкой. Колоритные подробности его рассказов своей шутовской легкостью оттеняют заботы Сайфуллы, ведущего состав по мало знакомой дороге да еще в непогоду. Но и Скурятников в решительную минуту обрывал историю на полуслове, а повествователь начинал внимательно следить за его действиями, отмечая каждый шаг в борьбе со стихией.
В изображении второстепенных персонажей живет своей жизнью каждая деталь. Раз сообщив о ней, автор не забывает о ее присутствии. Так было с бумажкой на губе Вити Решеткина, и со снегом на плече Скурятникова. Сообщив о том, что на плечо Скурятникова, ближнее к выходу на тендер, нанесло снежку, Леонов через несколько страниц говорит о том, что Скурятников поднялся и, стряхнув снег с плеча, жестко заглянул в глаза Протоклитову. Такие, казалось бы, незначительные, вовсе не обязательные штрихи, придают изображению физическую ощутимость, осязаемость, создает иллюзию естественного течения жизни, не давая возможности заподозрить автора в заданности изображения. Все эти подробности - не просто фон, как бы дополняющий рассказ о Сайфулле, а следствие такого художественного видения, когда действительность воссоздается во всех подробностях, всех связях, без одностороннего выделения каких-либо из них. В романе Леонова наблюдается исключительное, хотя и подчиненное единому авторскому замыслу, многообразие аспектов изображения - от эпического размаха (судьба страны) до бесконечно малых величин анализа - истории скурятниковской кепки, унесенной бураном, или бумажки, которым был заклеен порез на Витиной губе.