Файл: посредственность как социальная опасность — Лекция Ольги Седаковой.docx
Добавлен: 10.02.2019
Просмотров: 1916
Скачиваний: 79
Русское слово “посредственный” по своей морфологии позволяет понять его по-разному: посредственный как нечто посредине, ни то ни се – или иначе: как человека, которому необходима опосредованность, который воспринимает все только через готовые, опосредованные формы: он не может перенести прямого неопосредованного, непосредственного отношения с миром. Вот такого человека и стали прославлять, называя его золотой серединой, которая спасет нас от опасных крайностей. Мне скрайне обидно за Аристотеля, который в своей “золотой середине” никак не предполагал посредственности, он бы никогда не связал ее с таким благородным металлом. Аристотелевская “середина” — очень радикальная вещь: она заключается в равном отстранении от двух противоположных пороков, но в этой сложной пропорции всегда есть блеск и мужество. Впрочем, не один Аристотель пострадал и обтрепался, попав в развязный журналистский дискурс.
Так вот, какую же опасность представляет собой человек, который не может открытым образом встретить реальность? По-моему, очень простую, и долго говорить об этом излишне.
Во-первых, это человек бесконечно манипулируемый, тогда как того, кто не так боится, труднее принудить к чему угодно.
Во-вторых, он постоянно настаивает на все большей и большей герметизации мира, замкнутости от всего иного, поскольку во всем другом есть риск. Я с большой радостью прочла в одном из посланий Иоанна-Павла II ответ на следующий вопрос: “Кто же виноват в расколе христианских церквей?” Папа отвечает: “Посредственность”. Посредственность внутри каждого из расколотых движения. Именно посредственности нужны расколы, потому что посредственность, как я говорила, — это желание обойтись без малейшей гибкости, без всякой открытости, держась за раз и навсегда принятые обобщения, которые заменяют личный опыт, заменяют то, с чего я начинала, — старую правду.
Представим себе цивилизацию, которая достигла полного торжества посредственности: она, несомненно, открывает двери крайнему риску, фанатизму, потому что фанатизм — это другой способ переживания той же самой неуверенности и того же самого страха. Это мы и видим в последние годы: столкновение мира без идеологии, без способности сопротивляться злу (поскольку нет худа без добра), без способности жертвовать (поскольку последняя ценность этого мира – продолжение существования почти любой ценой) — и людей, которые очень твердо знают, что всегда и на всяком месте нужно делать и не задумавшись пожертвуют ради этого и другими, и собой.
Вот все, что я хотела сказать. Простите за несвязность и незавершенность моих мыслей.
Участвуют: Ольга Седакова, Виталий Лейбин (ведущий), Алексей Левинсон, Михаил Блинкин, Дмитрий Ермольцев, Юрий Лапшин и др.
Лейбин: Я правильно понял, что это в некотором роде обсуждение кризиса не только российской культуры, но и европейской цивилизации?
Седакова: И нас в той части, в какой мы к ней принадлежим: в нашем культурном авангарде.
Лейбин: Удивительным образом это совпало с тем, что мы обсуждали до того. Я представляю политическое издание, но для нас сфера, – все равно часть культуры, и чтобы заниматься ей достаточно искренне, надо как-то найти в ней какие-то неложные вещи. И вот мы в прошлых лекциях обсуждали проблему так называемых демократических ценностей, в которых, кажется, мы попали в лужу.
Как это произошло с описанной вами идеологией рынка, то же самое произошло со многим другим, что как бы воспринято как импорт более развитой и более высокой западной культуры. В частности, есть ценности демократии, которые почти тотально в нашей интеллигентской среде, среди моих друзей склеиваются то с мнением ОБСЕ, то с процедурой — с чем-то техническим.
В нашей стране это, по-моему, всегда приходит к следующему дурацкому столкновению: образовалось два лагеря (если уж вводить политическую актуальщину в эту действительность). Получилось так, что, с одной стороны, есть люди, которые за демократические ценности, которые склеились с процедурой и с тем, что ценностями не является, а является чем-то скорее экспортным, рекламным вариантом какой-то части культуры. С другой стороны, есть люди, которые говорят про ценность русского языка, государственности и культуры, но при этом, кажется, не имеют на это права. И коммуникация между ними невозможна, возможен только мордобой. Одни говорят, что абсорбироваться надо с русской культурой, а не с чем-то другим, а другие говорят, что надо же демократию любить. В этом и есть ценность. Отсюда такая непродуктивность, по-моему, чудовищная в нашем общественном обсуждении.
Седакова: Да, и у нас это принимает особенно неуклюжие формы, но в принципе это та же развилка, на которой оказалась и европейская культура — не скажу об американской, я ее гораздо меньше знаю. Там есть господствующее интеллектуальное мнение, которое можно назвать левым в разных оттенках. Также есть очень небольшая часть консерваторов или людей, которых относят к правым. И между ними обнаруживается, может быть, не столь пародийное, но тоже безвыходное разделение. Все, что связано с совестью, гуманностью, поисками справедливости продолжает оставаться за левыми. Но в сферу репрессивного, того, что понимается как антигуманное, у левых попадает традиция, культура, воспитание. Все это репрессивно, потому что не все же получали хорошее воспитание, значит, это уже дискриминация и так далее.
С другой стороны есть консерваторы, которые прекрасно понимают ценность, глубину, высоту человеческой культуры. Но они могут спокойно (не патетически, как наши патриоты) высказывать вполне фашизоидные вещи, от которых у меня несколько волосы дыбом встают. Одна моя английская знакомая сказала: “Вы знаете, у нас все разделилось так: сердце — у левых, а голова — у правых”. И если два этих органа состоят в полном отчуждении, они не обеспечивают жизнедеятельности, и в итоге дают состояние столбняка.
Вопрос: Мысли две. Первая крутится вокруг того, что меня задел ваш рассказ про Финляндию, когда вы читали лекцию и студентам не было понятно, что им говорят. Как мне кажется, в нашем советском и постсоветском научном обществе вроде бы принято писать умными словами. Но не всегда понятно, когда эти слова умные, а когда они квази-умные, модные слова, новые. Новые, заимствованные. Гиперболизируя, можно сказать, что считается дурным тоном перевести книжку какого-нибудь западного философа, не сделав ее в три раза сложнее, чем она была в оригинале. Мне читать эти книжки очень сложно, я дико хочу понять, что имеется в виду, но сталкиваюсь как бы с преградой, с каким-то шумом. Я не понимаю, хочу понять, и, собственно, мне хочется, чтобы вы прокомментировали вот это.
Седакова: Я ваши требования нахожу совершенно законными. Употребление сложного языка, сверхсциентистского языка и усложнение перевода возникают просто оттого, что с содержанием что-то не то. Ведь для того, чтобы перевести просто, необходимо понять оригинал, а наш переводчик часто работает как зеркало, отражая слово за словом. Действительно, эти переводы часто затруднены совершенно неоправданно. И то, что использование научного языка позволяет скрыть собственную глупость, — это правда. Ваш вопрос говорит как раз о том, что вы совсем не похожи на тех финских студентов, потому что вы думаете и видите, что между словарем и содержанием есть расхождение. Их претензия была не в том: они не хотели трудностей. Они говорили: “Вы нам задаете трудные вещи. Мы не хотим думать над трудным”.
Вопрос: С другой стороны, очень разозлившись на все это, не поняв три книжки, которые я очень хотел понять, я решил, что в будущем, если я буду что-нибудь писать для своих будущих, если они когда-либо появятся, студентов, то писать я буду так, чтобы понял средний одиннадцатиклассник, поскольку эта мысль соответствует тому, о чем вы говорили касательно среднего простого человека. Не является ли это профанацией науки? Наука — это все-таки свято.
Седакова: Нет, я так не думаю и не хочу, чтобы меня поняли таким образом, будто я против совершенно естественной и веками освещенной традиции просвещения, преподнесения знаний в той форме, в какой их поймет начинающий, — не говоря уже о том, что простота формы может углубить и усложнить содержание. Ваше возмущение законно – и вывод Ваш мне нравится. Если бы вы сказали, что в ответ на это, в ответ на три книжки, которые меня разозлили, я буду писать только словами, известными пятилетнему ребенку, вот здесь вы бы поступили в постмодернистском стиле. Посмотри: при помощи словаря из десяти слов я передам вам всего вашего Гегеля.
Повторяю: называя что-то посредственностью, я совершенно не желаю никого обидеть, потому что это не обделенность природой, это выбранная позиция — вот что я имею в виду. Я выбираю эту позицию, я хочу быть «маленьким человеком», с которого взятки гладки. И одно из отличительных свойств посредственности— это как раз поступать реактивно. Раз ты так, тогда я так. Вот эта элементарная реактивность — одно из проявлений того, о чем я говорю.
Вопрос: Еще одна реплика на тему гениальности. Насколько я понял, вы сказали, что гениальность— это не патология. Я хотел бы в ответ сказать, что гениальность — это патология, потому что я бы определил гениальность как способность понимать, как работают вещи без должного багажа знаний на то. То есть когда человек прорабатывает кучу материала и после этого говорит, что так-то оно так-то, а это так-то, то это уже не гениальность, а мастерство. А гениальность, скорее всего, характеризуется тем, что человек чувствует, знает, как работают вещи. И поэтому она сродни патологии, потому что нормальный человек не способен понять, как работают вещи, не зная должного количества всего, чтобы понять.
Седакова: Тут я могу сказать, что общепринятый путь не стоит считать антропологической нормой. Действительно, чаще всего человека надо учить, но понять без учебы, без подготовки, прямым путем — мне кажется, это нормальная, природная способность человека. Человек — очень богато одаренное существо; другое дело, что по каким-то причинам создаются культурные затруднения, и он идет долгим постепенным путем, но мне кажется, гениальное озарение по существу нормально и несомненно здорóво — ничего патологического в этом нет.
Вопрос: То есть все люди гении?
Седакова: Может быть. По моему достаточно большому опыту общения с чужими детьми я могу сказать, что лет до шести они все гениальны. Потом некоторые из них начинают скучать и говорить: “Это мне скучно, это не для меня”. До пяти лет никто не отказывается от нового, их реакция всегда необычайно правильная.
Скорик: Проза поэта всегда интересна, но уйти, не услышав поэзию поэта было бы очень жалко. Если бы прочитали несколько своих стихотворений, я был бы очень благодарен.
Седакова: Мне кажется, это не относится к обсуждению…
Лейбин: Мне лично очень хочется послушать стихи, но я при этом хочу понять, успеваем ли мы чем-то заняться по содержанию.
Лаврентьев: Мне кажется, что этот важный вопрос о соотношении политики и культуры, явно стоит сейчас в России, и нам предстоит сделать выбор, насколько и в каком качестве мы здесь включаемся в европейскую позицию и насколько мы берем на себя смелость от нее отличаться. Та вторая позиция, о которой сказал уважаемый ведущий, она пока не смогла доказать, что мы можем идти только своим путем, не включаясь в общий путь развития европейской культуры; не было показано, что это может нас к чему-то привести. Пока что у этих людей есть возможность себя проявить, и мы пока что видим здесь сплошные провалы. Вот это моя точка зрения.
Седакова: Да, вот еще одна причина, по которой мне не хочется участвовать в публичных обсуждениях: постоянный сбой диалога. Тебе отвечают не на то, что ты говорил. Я не говорила о «своей дороге», никаких совсем «своих» дорог больше нет. Речь шла об общей современности и о том, какую в ней позицию выбрать: примкнуть к магистральному движению к торжеству среднего человека — или к тем, кто пытается как-то этому противостоять.
Если для нас, для меня, в частности, человека, выросшего на бесконечном почтении к европейской культуре, встреча с новой Европой была во многом печальным опытом, то же самое произошло и с их стороны. Разочарование в надежде на «помощь России». Какую помощь? Никто так не критикует современное европейское общество, как сами европейцы. Слава богу, этот навык у них есть. Давно обсуждая свою «утрату идентичности», многие в Европе ждали, что они услышат что-то ободряющее из России, пережившей такой трагический опыт, из России – наследницы великой культурной традиции. Что прозвучит не экзотический ответ общей растерянности,но ответ внутри общей ситуации, внутри европейской традиции, испугавшейся собственной исчерпанности. Вопрос не в претензиях на оригинальность, не в том, похожи мы или не похожи. Вопрос в солидарности. Может быть, нам есть что сказать.
Лейбин: Я имел в виду, что обе стороны не имеют потенций к тому, чтобы как-то себя проявить, потому что врут обе. В том числе и себе. Нельзя демократию импортировать без критики ее. А с другой стороны, Виталий Найшулль проводил параллель с Германией, полностью подтверждающую основной тезис, и говорил о том, что после фашизма там был введен запрет на гениальность, и это обсуждается там в такой формулировке.
Седакова: Поразительно, как эти формы сходятся. У нас говорили: “Вы слишком ученый. Здесь такие цитаты… Вы хотите показать, что вы образованный — это негуманно. Нельзя цитировать того, чего другие не знают”. Почему-то именно самое яркое, талантливое, ученое представляется самым опасным, хотя на самом деле это менее всего опасно.
Иванова: У вас очень четко прозвучала мысль о связи посредственности с воспитанием и образованием. И, конечно, всех волнует именно эта проблематика, потому что сейчас Россия входит в Болонский процесс: она подписала Болонскую конвенцию. Происходит сближение систем образования. Вопрос такой: на ваш взгляд, это движение от посредственности или наоборот?
И второй вопрос, связанный с предыдущим: для всех думающих людей, у которых есть дети, проблема об оптимальной системе образования сейчас является наиболее важной, потому что то, что есть в школах, как правило, не устраивает. Люди заглядывают в прошлом: а где же та, достаточно эффективная, система образования? С учетом вашего опыта: какая из известных европейских систем наиболее отвечает современным потребностям интеллигентного человека?
Седакова: Я не могу сказать, что я знаю это положение хоть сколько-нибудь подробно. Я могу рассказать только то, что я видела, и то, о чем говорят все. И этот рассказ будет печальным свидетельством упадка гуманитарной образованности. Совсем недавно я выступала в одном французском университете и меня спросили: “Вот у вас тут в стихах встречаются образы из греческих мифов, они для вас важны?” Я сказала: Да, но я боюсь, что принадлежу к последнему поколению авторов, которые переживают античность как нечто живое и лично необходимое. Я рассказала им о том, что в Англии студенты- филологи не знали, кто такая Аврора, которая встретилась им в стихотворении Пушкина: “Навстречу северной Авроры…”. Тогда я спросила, каких олимпийцев они знают. Недолго подумав, они вспомнили Аполлона, — и на этом список кончился. Тут мои французские слушатели начали переглядываться. Я сказала, что таким образом мы теряем не только Античность, но мы теряем всю нашу культуру: английскую, французскую и так далее, потому что без этого нельзя узнать сюжеты картин, нельзя понять стихи, в которых это все упоминается, вплоть до двадцатого века… Профессор дополнил меня: “И даже нельзя понять, что такое Европа – ведь это сюжет из греческой мифологии”. К моему изумлению, французские студенты сказали: “Неужели?”