ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 18.05.2024
Просмотров: 1865
Скачиваний: 2
СОДЕРЖАНИЕ
{5} Философия театра николая евреинова
{31} К новому читателю(Предисловие ко 2‑му изданию)
{34} Предисловие без маски, но на котурнах(к 1‑му изданию книги, 1912 г.)
{43} Театрализация жизниEx cathedra
{72} К вопросу о пределах театральной иллюзииБеседа
{77} Несмешное «вампуки»cciiАнафораcciii
{81} О театральной пьесеЭкстракт статьи
{83} Театральные инвенции Ценность искренности
[Интерес к театру и к мировым вопросам
Чтение как тайная театрализация
Театральность как аппетитность
{86} Артистическое определение
Халатное отношение к театральности
{87} Обязательная театральность и ее чары
Дважды два (арифметический парадокс)
{88} Плохо скроенная, но крепко сшитая сентенция
{90} [Три инвенции из «Красивого деспота»ccxxviii
{92} В категории театральности
Смертельный страх и театральный соблазн
{95} В чем мой «monumentum aere perennius»ccxxxvii?
{99} Введение в монодрамуccxxxix
{113} Театр для себяcclxvi Часть первая (Теоретическая) {115} Взвитие занавеса
{117} Театрократия Пригоршня раз навсегда взвешенных слов
IV. Преступление как атрибут театра
IX. Эксцессивный «театр для себя»
4. Эротический «театр для себя»
Часть вторая (прагматическая) {241} Мы, аристократы театра! (Эстокада)
{277} Об отрицании театра (Полемика сердца)
{292} Театр в будущем (Нефантастичная фантазия)
{299} Часть третья (практическая) {301} «Театр для себя» как искусство
I Общественный театр на взгляд познавшего искусство «театра для себя» (Из частной переписки)
IiОб устройстве «Спектаклей для себя»(Проповедь индивидуального театра)
1. Theatrum extra habitum mea spontedccxx
3. Страхование успеха «спектаклей для себя»
{321} IiiСуд понимающих… (Сон, настолько же невероятный, насколько и поучительный)
{351} Пьесы из репертуара «театра для себя» Выздоравливающий
Утонченный Grand Guignoldcccxlii
Примерка смертей Из записной книжки (d’inachevйedccclx)
Поучения, к обрядам относящиеся
{407} Демон театральностиcmvi {409} I. Леонид Андреев и проблема театральности в жизни
{413} II. Из «дневника сатаны»
{415} III. Христианский пережиток
Пусть Сервантес, написав неподражаемо-подражательный рыцарский роман suigeneriscccxlvii, хотел в действительности написать сатирупротив рыцарских романов, — мы любим творца «Дон Кихота» совсем за другое, и это другое — тот искренний и пламенный протест против торжествующей реальности нашегоздешнего существования, который подразумевается в Кихаде на каждом шагу его «сказочных» подвигов.
Быть нездешним, будучи здешним, да ведь это же удел не только Кихад, но и святых, но и ангелов!
«В это время какой-то пастух свистнул пять или шесть раз, и это окончательно убедило Дон Кихота, что он находится в знаменитом замке, в котором услаждают музыкой его послеобеденный отдых, и тут треска показалась ему форелью, черный хлеб — белым, прислуживавшие ему женщины — знаменитыми дамами, а хозяин — управляющим замком, и невыразимо был он восхищен принятым им намерением сделаться странствующим рыцарем и блестящим результатом его первого выезда».
И вам, если вы здешние, не завидна перемена декораций, наступающая мгновенно после пяти или шести свистков?.. Вы хотели бы все видеть, как цирюльник, священник или Санчо Панса — друзья ламанчского героя?
О, Санчо Панса, несмотря на все свое духовное убожество, такой трезвый, такой здешний, такой тутошний! О, его не надуешь, не зачаруешь, не заколдуешь!
«— Когда ты приблизился к ней, не повеяло ли на тебя восхитительнейшими ароматами, не благоухало ли все вокруг нее, как в магазине самого изысканного парфюмера?
{164} — Никаких запахов я не слышал от нее, кроме одного, — ответил Санчо, — происходившего, верно, оттого, что работая, она страх как потела…
— У тебя, верно, был насморк106, — сказал рыцарь, — или ты слышал свой собственный запах, потому что я, кажется, знаю, как благоухает эта роза между шинами, эта садовая лилия, эта разжиженная амбра.
— Пожалуй, что свой собственный слышал я, — продолжал Санчо, — я, точно, зачастую слышу от себя такой же самый запах, какой, показалось мне, слышал от вашей дамы Дульцинеи. И ничего тут мудреного нет, если я слышал, потому что один черт, говорят, похож на другого…»
Что же вам нравится больше, читатель: нос Дон Кихота или нос Санчо Панса? Хотели бы вы обонять по-донкихотски или по-санчопански? Желали бы вы видеть в Альдонсе Лоренсо Дульцинею Тобосскую или, по-вашему, уж раз Альдонса, так и оставайся Альдонсой?
Чей жребий слаще? Какой выбор благороднее? Результаты какого выбора желательней в этом проклятом мире, где, не будь мы «quandmкmecccxlviiiДон Кихотами», не найти ни одной Альдонсы, от которой пахло бы только «разжиженной амброй»?
О, если вы Санчо Панса, вам, разумеется, никогда не понять, зачем, для чего, с какой стати Дон Кихоты донкихотствуют.
«— Мне кажется, что все эти безумствовавшие и страдавшие рыцари, — заметил Санчо, — были вызваны к тому каким-нибудь особенным обстоятельством. Но вам-то, ваша милость, из-за чего сходить с ума? Какая дама осерчала на вас? или какие доказательства имеете вы шашней вашей дамы Дульцинеи Тобосской с каким-нибудь христианином или мавром?
— В том-то и дело, что никаких, — отвечал Дон Кихот. — Но что было бы особенного в том, если бы странствующий рыцарь стал сходить с ума вследствие какой-нибудь причины? — решительно ничего. Сила в том, чтоб он стал сумасшествовать без всякой причины…»
В этих словах вся своеобразная апология донкихотства, выраженная так просто, как это может быть, казалось бы, понятно недоумевающим Санчо Пансам. Проглядеть эти слова в бессмертном произведении Сервантеса так, как это случилось с Тикноромcccxlix, Фишером, Эмилем Шалем и др., — значит проглядеть весь смысл донкихотства, все егоraisond’кtrecccl, все возможное оправдание здравости ума героя, которого Сервантес так любит, в угоду несмышленышам называть полоумным. Впрочем — нельзя научиться понимать Дон Кихота, — Дон Кихота можно только почувствовать, и почувствовать тем именно чувством, которое, в возможном устремлении своем, и называется теперь донкихотством.
{165} Нельзя уразуметь пения райской птицы, не будучи по природе своей хоть немножко райской птицей. — Нельзя уразуметь, а тем более полюбить так, как многие из нас полюбили благородного107Дон Кихота, если в душе не живет свой собственный Дон Кихот, тысячу раз правый в этом неправом мире.
Дон Кихот бессмертен.
До Сервантеса он уже существовал тысячелетия, только неназванный и неописанный. И тысячелетия еще будет существовать! будет, пока будут тазики для бритья, легко обращаемые в шлемы Мамбрена, пока будут клячи, из которых можно сделать Росинантов, пока будут Альдонсы, в ноте которых можно уловить запах «разжиженной амбры».
Дон Кихот бессмертен. Это вы, это я, это он, может быть даже «они», хоть «они» в этом не сознаются.
И сколько же прелести, вечной прелести в том, что на поверку и quandmкme, и вы, и я, и он, и даже «они», несознающиеся, — все Дон Кихоты!.. Сколько в этом радости, и смеха, и бездонного упоения!
Что? Стрелка часов показала конец Средневековья?.. Кой черт! Я не хочу! — Я передвигаю стрелку назад! Я останавливаю ее на любом часе! — И начинается мистическая монодрама, где все от меня и все для меня.
Мы не хотим этого мира. Ну его! Он нам противен во всей своей нищенской ободранности, во всей свое наготе опытом данного! И мы не верим в него, и он нам скучен и не нужен вовсе, и не наш это мир, совсем-совсем не наш.
И мы седлаем своего Росинанта подобно поэту, седлающему Пегаса, подобно легендарному Александру, седлающему Буцефала, подобно сказочному Сидуcccli, седлающему Бабиэки, одеваемся в наряд подвижника, вперяем жаркий взор в туманную даль и гордо выезжаем за пределы Ламанча, за пределы «черты оседлости», где царит злой и глупый квартальный, уезжаем и от священника, и от цирюльника, и от заботливой экономки, и от милой племянницы, и от всех друзей родного дома.
Куда? Зачем?
А! Мы взойдем на вершину какой-нибудь дикой скалы и, разорвав на себе одежду, разметаем оружие или, «поспешно раздевшись и оставшись в одной рубахе», умудримся «дать себе подзатыльника», сделать «два прыжка в воздухе» и «два раза перекувырнуться»…
«Все эти сумасбродства вы станете творить только для смеха?» — предположит простодушный Санчо Панса, на что каждый из нас ответит, как и подобает Дон Кихоту: «Все, что я собираюсь делать здесь (на вершине скалы), будет вовсе не для смеха, а совершенно серьезно… кувыркания мои{166} должны быть истинные, а не призрачные, объясняемые разными лжеумствованиями. Мне даже необходимо будет несколько корпии для перевязки…»
Но из-за чего? Какая же настоящая причина таких сумасбродств, для которых надо даже заготовить корпия?!
Никаких. «Сила в том, чтобы… сумасшествовать без всякой причины».
В этом все credocccliiдонкихотства.
Смешно?..
О, в глазах Санчо Панса это, конечно, смешно. А может быть, и вообще смешно. Ведь человек, по словам Ф. М. Достоевского, «устроен комически», потому что для него хоть «дважды два — превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два пять — премилая иногда вещица…» «Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается… Но какое мне дело, — сознается человек из подполья, — что его не полагается. Не все ли равно, если он существует в моих желаниях или, лучше сказать, существует, пока существуют мои желания?»108
Дать себе без всякой реальной причины подзатыльника?!! — О, разумеется, «человек устроен комически», и Санчо Панса вправе надрывать животики. Вы, конечно, помните, как он смеялся втихомолку, когда, в угоду рыцарю, подвергая себя самобичеванию, выполнил его обманным образом на стволе дерева?.. Как хорошо, что этот самый Санчо Панса не дожил до «Записок из подполья», где так весело говорится, что «страдание, — да ведь это единственная причина сознания» и что «самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего!» Бедный Санчо Панса просто умер бы со смеху.
Тот «театр для себя», на какой отважился Дон Кихот, является законнейшим, логичнейшим, вне компромисса последовательнейшим апогеем воли к театру109. Ведь если вы любите сказку, вы должны хотеть этой сказки и в жизни; если вы называете детство золотым, вы должны хотеть раззолотить его золотом и свою взрослость; если вы верите, что действительность прикрыта фата-морганой, что мир находится во власти неразгаданного волшебства, вы должны, подобно Дон Кихоту, утверждать, что «все окружающее странствующего рыцаря кажетсяхимерой, безумием, странностью; все вокруг него делается навыворот». — «Эта самая вещь, — говорит Дон Кихот своему оруженосцу, — которая тебе кажется тазом, мне кажется шлемом Мамбрена, а третьему покажется чем-нибудь совершенно другим».
{167} И, разумеется, Дон Кихот тысячу раз прав по-своему среди неправых, принимая обыкновенный цирюльничий таз для бритья за волшебный шлем Мамбрена!.. Он прав не только как театралparsangcccliii, но и как подлинный аристократ, потому что, вне сомненья, гораздо легче, проще, дешевле и ординарнее принимать таз за таз, баранов за баранов, мельницу за мельницу, арестантов за арестантов и т. п. (Если бы великий живописец Тернерccclivне был аристократически близорук, не было бы великого живописца Тернера!..)
Дон Кихот сидит в каждом из нас и потому каждому из нас дорог, как дорога нам наша собственная, последняя слабость, наше собственное последнее прибежище, наше собственное последнее спасенье, наше собственное последнее очарованье.
Но, разумеется, «Дон Кихот» Сервантеса — это такая крайность нашего собственного донкихотства, такое reductioadabsurdumустремленья нашей воли к театру, такое острое и столь конечное ее разрешение, что мы невольно шарахаемся назад, со всей своей развитой позитивностью, перед исключительностью столь «комически устроенного человека».
И вот через сто лет после появления в печати «Дон Кихота», через сто лет неудержимого хохота, какой возбуждали подвиги Рыцаря Печального Образа110, выходит в свет книга, получившая такое же распространение, если не большее, — книга, героем которой был тот же, по интенсивности воли к театру, Дон Кихот Ламанчский, но Дон Кихот, так сказать, ручной, достаточно трезвый, совершенно здравый умом и твердый памятью, совсем приемлемый (даже приемлемый учителями естественной истории) и очень-очень полезный для всех в поучительности своих замечательных подвигов.
Я говорю о «Робинзоне Крузо» Даниеля Дефо.
Это тот же «искатель приключений», тот же жаждущий подвигов, тот же «странствующий рыцарь», как в восемнадцать лет, так и в преклонном возрасте.
«— Какие другие побудительные причины, — спрашивал отец маленького Робинзона, — кроме ребяческого желания вести бродячую жизнь, могут заставить тебя покинуть родительский кров и отечество, где ожидает тебя, конечно, при усердии и знаниях, спокойное беззаботное будущее?..»
И то же самое, чрез много-много лет, по возвращении на родину уже стареющего Робинзона, услышал он от «доброй вдовы».
«— Она напомнила мне о моих уже немолодых летах, об опасностях и трудностях морского пути и в особенности о двоих детях.Но ничто не могло обуздать моей безграничной охоты странствовать… Во сне и наявумерещились мне испанцы, англичане и караибы, дравшиеся на моем острове;деятельное воображение рисовало мне яркими красками сцены бедствий,{168} коварства и убийств… В голове моей воскреслифантастические образы, дикие, беспорядочные мысли. Мой сад, мой очаг, мой дом, даже самое семейство потеряли для меня всю привлекательность, люди с их заботами и хлопотами казались мне пустыми и жалкими созданиями…»
О, это конечно он! он — наш возлюбленный наш родной, наш бессмертный Дон Кихот! самый настоящий, самый фантастичный в устремлении своей воли к театру! Но… (внимание!) Дон Кихот несравненно более вероятный111, т. к. он умеет взглянуть на себя со стороны, Дон Кихот, наученный столетним опытом своего посмертного существования сам сначала посмеяться над своим «театром для себя», чтобы предупредить возможный смех почтенных «студентов с берегов Мансанареса».
«— Самый серьезный человек, — предупредителъствует Робинзон, — не удержался бы от улыбки, если бы увидел меня в кругу моего семейства. Прежде всего он подивился бы моей особе, королю острова, полновластному повелителю, в руках которого была жизнь и смерть всех обитателей. С истинно царским величием сидел я за столом и кушал разные яства, в присутствии всего моего придворного штата. Поль (попугай), как первый любимец, не только пользовался правом говорить со мной, но позволял себе даже садиться ко мне на плечи. Сильно состарившаяся и одряхлевшая собака моя, как последний представитель своего рода на целом острове и вполне испытанный слуга, сохранял за собою место по правую руку от меня. Две кошки, точно два придворные льстеца, сидя по обеим сторонам стола, ожидали знака моего расположения» и т. д.