ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 18.12.2020
Просмотров: 1072
Скачиваний: 1
Ключа Коринна с собой не взяла, и потому ей ничего не оставалось как позвонить, что она сделала очень неохотно. Тут же появилась Шмольке, которая воспользовалась отсутствием «господ», как она иногда их любила называть, чтобы немного прихорошиться по случаю воскресенья. Особенно примечателен был ее чепец, рюши его, казалось, сию минуту вышли из-под плоильных щипцов.
— Ну, тетушка Шмольке, что это у вас за праздник нынче? — спросила Коринна, запирая за собою дверь.—
395
День рождения? Хотя нет, ваш день рождения я знаю. Может, это его день рождения?
— Нет,— отвечала Шмольке,— да и не стала бы я по такому случаю ленты да банты надевать.
— Но если не день рождения, что же тогда?
— Ничего, детка. Уж коли я немного приоделась, так обязательно и праздник? Тебе хорошо говорить, ты вот каждый божий день по полчаса, а то и больше, сидишь перед зеркалом да щипцами локоны навиваешь.
— Но, милая Шмольке...
— Да, Коринна, ты небось думаешь, я не вижу. А я вижу все и еще кое-что... Впрочем, и Шмольке говорил, что ему нравятся кудрявые волосы...
— А разве Шмольке был такой?..
— Нет, девочка, Шмольке не был таким. Шмольке был очень порядочный человек, даже слишком порядочный, если можно сказать такую нелепость. Ну, ладно, давай сюда свою шляпу и мантилью. Боже мой, детка, почему вещи в таком виде? Неужели на улице так пыльно? Счастье еще, что дождя не было, а то бы от бархата ничего не осталось. Профессор-то ведь не богат, хоть и не жалуется, а мошна у него не больно тугая.
— Нет-нет,— засмеялась Коринна.
— Ну, что ты, Коринна, все смеешься? Тут уж вовсе не до смеха. Старик бьется как рыба об лед. И когда иной раз он приносит домой такой ворох тетрадок, что на них никакой бечевки не хватает, меня прямо-таки жалость берет. Твой отец очень добрый человек, но его шестьдесят лет подчас дают себя знать. Конечно, ему неохота в этом сознаваться, и он ведет себя как двадцатилетний. Вообрази только, недавно он на ходу соскочил с конки, и надо же мне было оказаться рядом, меня чуть удар не хватил... Ну, детка, что тебе принести, или ты уже поела и глядеть на еду не хочешь?
— Нет, я ничего не ела. Вернее, почти ничего. Печенье, которое там подают, всегда такое черствое. А в Паульсборне я выпила только капельку ликеру. В общем, можно считать, ничего. Но аппетита у меня нет, да и голова что-то побаливает. Кончится тем, что я захвораю.
— Ах, Коринна, глупости какие, вечно ты капризничаешь. В ушах немного звенит, лоб чуть теплый, а ты уж сразу о нервной горячке думаешь. Ей-богу же, это грешно, выдумывать всякие ужасы. Просто выпала роса, стало свежо, туман.
396
— Да, туман спустился, как раз когда мы стояли у камышей, и озера почти не было видно. Наверно, в этом все дело. Но голова у меня и вправду болит, и мне хочется лечь и укрыться потеплее. Я уже не буду говорить с папб, когда он вернется. И кто знает, может, он придет очень поздно.
— Почему же вы не вместе вернулись?
— Он не захотел, да и потом, он сегодня на «вечере». Кажется, у профессора Быкмана. Там обычно засиживаются допоздна, потому что его «телки» вносят оживление в общество. Но с вами, милая Шмольке, я могу еще полчасика поболтать. В вас столько душевного тепла.
— Ну, полно тебе, Коринна. Откуда бы ему во мне взяться — теплу-то? Хотя почему бы, собственно, и нет? Ведь ты была еще во-от такая, когда я пришла к вам в дом.
— Ну ладно, есть тепло или нет его, а мне все в вас мило. И пожалуйста, голубушка моя, когда я лягу, принесите мне в постель чай в маленьком мейсенском чайничке, а другой чайничек возьмите себе, потом еще несколько тоненьких ломтиков булки и немножко масла. Мне с моим желудком надо беречься, иначе это еще кончится гастритом и придется лежать шесть недель.
— Ладно уж,— засмеялась Шмольке и пошла на кухню снова поставить чайник на плиту.
Вода была горячая, но еще не кипела. Спустя четверть часа она вернулась и нашла свою любимицу уже в постели. Коринна сидела, подложив под спину подушки, и обрадовала Шмольке сообщением, что ей уже гораздо лучше. Не зря, мол, говорят, что теплая постель — лучшее лекарство, и теперь, надо думать, все скоро пройдет и опасность минует.
— Я тоже так думаю,— отвечала Шмольке, ставя поднос на маленький столик у самого изголовья кровати.— Ну, Коринна, из которого тебе налить? Вот в этом, с отбитым носиком, чай лучше настоялся, а я знаю, ты любишь крепкий и горьковатый, такой, что чернилами отдает.
— Разумеется, я хочу крепкого и сахару побольше, а молока совсем чуточку. От молока у меня обостряется гастрит.
— Боже мой, Коринна, оставь ты свой гастрит в покое. Лежишь тут румяная, как яблочко, а рассуждаешь, будто уже одной ногой в могиле. Нет, деточка моя, так быстро дело не делается. Возьми-ка ломтик булочки. Я уж так тоненько нарезала...
397
— Да, но вы принесли еще бутерброд с ветчиной?
— Это я себе, детка. Мне тоже хочется что-нибудь съесть.
— Ах, а я хотела напроситься на угощение. Булочки — это все равно что ничего, а бутерброд с ветчиной с виду такой вкусный... Да еще так аппетитно все нарезано. Я только сейчас почувствовала, что проголодалась. Отрежьте и мне кусочек, ежели вам не жалко.
— Что ты такое несешь, Коринна? Как мне может быть жалко? Ведь я же только веду хозяйство, я всего-навсего прислуга...
— Слава богу, хоть папб этого не слышит. Вы же знаете, он терпеть не может, когда вы говорите о себе, как о прислуге, и называет это ложной скромностью.
— Да-да, верно. Но Шмольке, который тоже был неглупым человеком, хоть и не ученым, всегда говорил: «Слушай, Розали, скромность хороша, а ложная скромность (ведь, по совести сказать, скромность всегда ложная) все же лучше, чем нескромность».
— Гм,— произнесла Коринна, чувствуя себя несколько задетой,— пожалуй, с этим можно согласиться. Вообще, милая Шмольке, ваш муж, по-видимому, был отличным человеком. И вы сейчас сказали, что он был порядочным, чуть ли не «слишком порядочным». Видите ли, все это очень приятно слышать, но мне хотелось бы что-нибудь себе при этом представить. В чем, собственно, выражалась эта чрезмерная порядочность? И потом, ведь он же служил в полиции. Откровенно говоря, я рада, что у нас есть полиция, я радуюсь каждому полицейскому, к которому обращаюсь, чтобы узнать дорогу или еще о чем-нибудь справиться; что правда, то правда, все они весьма любезны и вежливы, по крайней мере, таково мое впечатление. Но что касается порядочности или даже чрезмерной порядочности...
— Да, милая Коринна, так оно и есть. Но ведь люди там тоже неодинаковые и отделения разные. Вот и Шмольке состоял при одном таком отделении.
— Ну, конечно, не мог же он быть сразу во всех.
— Конечно, не мог, но он всегда служил в самом трудном, в том, что следит за благоприличием и нравственностью.
— Ах, там и такое имеется?
— Да, детка, имеется и непременно должно иметься. Если вдруг...— а такое случается с женщинами и девушками, как ты, вероятно, слышала и видела, ведь берлин-
398
ские дети все видят и слышат,— так вот, если такое бедное и несчастное существо (а многие из них действительно только бедные и несчастные) погрешит против благоприличия и нравственности, ее ведут на допрос и наказывают. Там, где их допрашивают, и служил Шмольке.
— Странно. Но вы мне никогда ничего об этом не рассказывали. И Шмольке, говорите вы, при этом присутствовал? Прямо-таки удивительно. И вы считаете, что именно потому он был таким порядочным и солидным?
— Да, девочка, я так считаю.
— Ну, ежели вы так говорите, милая Шмольке, я тоже в это поверю. Но разве это не удивительно? Ведь ваш Шмольке был тогда еще совсем молодым человеком или, так сказать, мужчиной в расцвете лет? А девицы, и как раз такие, часто бывают прехорошенькими. И вот сидит мужчина, вроде вашего Шмольке, и должен всегда выглядеть строгим и благопристойным, просто потому что он случайно оказался на этом месте. Нет, как хотите, а это нелегко. Да ведь это же совсем как искушение в пустыне: «Все это дарую тебе!»
Шмольке вздохнула.
— Да, Коринна, я тебе откровенно признаюсь, что не раз лила из-за этого слезы, и эта ужасная ломота здесь, в затылке, с тех пор меня мучит. На второй или третий год после свадьбы я похудела почти на одиннадцать фунтов, а если б весы встречались — как сейчас — на каждом шагу, то, бог весть, может, и того больше, ведь когда мне удалось наконец взвеситься, я уже опять чуть-чуть пополнела.
— Бедняжка,— сказала Коринна.— Должно быть, вам тяжко приходилось. И как же вы с этим справились? Ежели вы опять пополнели, то, значит, что-то все же вас утешило и успокоило?
— Так оно и было, детка. И поскольку уж ты все знаешь, я тебе расскажу, как это произошло и на чем я успокоилась. А было это ох как нелегко! Я долгие месяцы глаз не могла сомкнуть. Ну, в конце концов сон ко мне вернулся, природа взяла свое, природа, она сильнее самой ревности. А ревность сильнее, куда сильнее любви. С любовью все обстоит проще. Так вот: когда мне уж совсем стало невмоготу и сил моих хватало только на то, чтобы подать ему баранину с цельными бобами, нарезанных он не терпел, мерещилось ему, что они ножом отдают, тут-то он и понял, что ему надо со мной поговорить. Ведь я первая ни за что бы с ним не заговорила, горда была. Значит,
399
решил он со мной поговорить, улучил момент, взял маленькую скамеечку, обычно стоявшую в кухне,— я как сейчас это вижу,— придвинул ее ко мне и спросил: «Ну скажи же мне, Розали, что такое с тобой творится?»
На лице Коринны не осталось и тени насмешки. Она отодвинула немного поднос, привстала, оперлась правой рукой о стол и сказала:
— А что дальше, милая Шмольке?
— «Ну, так что же с тобой?» — спросил он. У меня слезы так градом и хлынули, и я говорю: «Ах, Шмольке, Шмольке», а сама гляжу на него, как будто хочу в душу ему заглянуть. Смею сказать, это был пронзительный взгляд, хоть и дружелюбный. Ведь я его любила. Смотрю, он совсем спокоен, даже не побледнел. Тут он взял мою руку, нежно погладил ее и сказал: «Все вздор, Розали! Ничегошеньки ты в этом не смыслишь; потому не смыслишь, что в полиции нравов не служила. А я тебе говорю: тем, кто изо дня в день там сидит, совсем не до того, у них волосы встают дыбом от той нищеты и того горя, что им приходится видеть, особенно когда приводят вконец изголодавшихся девчонок, это тоже бывает, и мы знаем, что дома их ждут родители и день и ночь плачут от стыда, поскольку все еще любят свою несчастную дочку, которая неведомо как попала в беду, хотят ей помочь и спасти ее, если помощь и спасение еще в силах человеческих. Вот и выходит, Розали: человеку, который должен каждый день это видеть, и если есть у него сердце в груди, и он к тому же служил в Первом гвардейском полку, и всю жизнь ратовал за порядок, дисциплину и здоровье, ему уже не до шашней и всего такого прочего, ему впору уйти и зареветь, даже такой стреляный воробей, как я, и то не всегда удерживается от слез. О заигрывании с барышнями и думать неохота, не чаешь, как бы поскорее домой прийти, где тебя ждет баранье жаркое и порядочная женщина по имени Розали. Ну теперь ты успокоилась, Розали?» И он меня поцеловал.
Тут Шмольке — покуда она рассказывала, у нее снова заныло сердце — подошла к Коринниному шкафу и достала носовой платок. Приведя себя немного в порядок, так что слова уже не застревали у нее в горле, Шмольке взяла Коринну за руку и сказала:
— Вот видишь, каков был Шмольке! Что ты на это скажешь?
— В высшей степени порядочный человек!
— Еще бы!
400
В этот момент раздался звонок.
— Вот и папб! — воскликнула Коринна.
Шмольке поднялась, чтобы открыть господину профессору. Вскоре она вернулась и доложила, что профессор был очень удивлен, не видя Коринны, и спросил, не случилось ли чего, ведь из-за небольшой мигрени вряд ли стоит ложиться в постель. Затем он набил свою трубку, взял газету и сказал:
— Слава богу, Шмольке, что я уже дома. Какая бессмыслица все эти сборища! Очень советую вам запомнить это раз и навсегда.
Но вид у него очень даже веселый, голову можно дать на отсечение, что он недурно провел время. Есть у нашего профессора недостаток, свойственный многим, но Шмидтам прежде всего: все-то они знают и обо всем судят лучше других. «Да, детка, в этом вопросе ты настоящая дочь своего отца».
Коринна протянула доброй старушке руку и заметила:
— Наверно, вы правы. И хорошо, что вы мне это сказали. Если б не вы, кто бы мог мне вообще что-нибудь сказать? Никто. Я же росла дикаркой, и надо только удивляться, что я не стала еще хуже, чем я есть. Папб — хороший учитель, но воспитатель никудышный, и потом, он всегда был ко мне пристрастен, твердил: «Шмидты сами себе помогают», или: «Эта еще себя покажет».
— Да, он вечно это повторяет. Но в иных случаях уместнее была бы затрещина.
— Боже милостивый, что вы такое говорите! Мне даже страшно стало.
— Ах, глупышка, чего тебе бояться? Ты теперь уже взрослая, решительная особа, давным-давно вышедшая из пеленок. Ты уже шесть лет могла бы быть замужем.
— Да,— согласилась Коринна,— могла бы. Если бы кто-нибудь пожелал на мне жениться, но ни у кого ума на это не хватило. Вот мне и пришлось самой о себе позаботиться...
Шмольке, решив, что неверно расслышала, переспросила:
— Пришлось самой о себе позаботиться? Что ты имеешь в виду? Что это значит?
— А это значит, милая тетушка Шмольке, что сегодня вечером я обручилась.
401
— Силы небесные, в самом деле? Но ты не сердись, что я так опешила. Ведь это добрая весть. Ну, а с кем?
— Угадайте.
— С Марселем.
— Нет, не с Марселем.
— Не с Марселем? Ну, тогда уж не знаю с кем, да и знать не хочу! Нет, все-таки я должна узнать! Кто он такой?
— Леопольд Трайбель.
— Господи, твоя святая воля!
— А разве это так плохо? Вы что-нибудь имеете против?
— Боже упаси, с чего бы! Да и не мне об этом судить: Трайбели добрые и простые люди, особенно старый господин коммерции советник, он всегда такой веселый и все приговаривает: «Чем вечер длиннее, тем дружба теснее» и «Еще полсотни лет готов я видеть белый свет». И старший сын у них очень хороший, и Леопольд тоже. Правда, тощий немного, ну да жениться — это не в цирке у Ренца выступать. А мой Шмольке частенько говаривал: «Слушай-ка, Розали, это совсем не так плохо, как кажется, тут недолго и маху дать — худые и с виду слабые на деле бывают хоть куда». Да, детка, Трайбели люди хорошие, но вот мамаша, госпожа советница... не могу смолчать, есть в ней что-то такое, что мне не по душе. И вечно она из себя что-то корчит; если рассказывают какую-нибудь трогательную историю, например, о пуделе, который вытащил ребенка из воды, или профессор пробасит: «Как сказал бессмертный...» — и назовет имя, которого ни один христианин сроду не слыхивал, а госпожа советница и подавно,— так у ней тут же слезы навертываются. И вообще у нее глаза на мокром месте.
— Собственно, дорогая моя Шмольке, то, что она часто плачет, говорит о ее доброте.
— Да, может, у кого другого это и говорит о доброте и мягкосердечии. Но я уж лучше помолчу, я ведь и сама легко плачу... Боже, стоит мне вспомнить время, когда Шмольке был еще жив, да, тогда все было иначе и у него каждый вечер бывали билеты в третий ярус, а то и во второй. Вот тут уж я прихорашивалась, мне ведь, детка, в ту пору и тридцати не было и я еще очень недурно выглядела. Боже мой, Коринна, когда я об этом вспоминаю! Там была одна актриса, Эрхартен, она потом стала графиней. Ах, дитя мое, сколько светлых слез я пролила!