Файл: История русской литературы XX века_Советская классика_Егорова_Чекалов.doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 24.11.2021
Просмотров: 3510
Скачиваний: 34
О себе же мог сообщить с расчетом на эффект:
Иду -
красивый,
двадцатидвухлетний...
Впрочем, к себе он обращался не только с комплиментами. Вот другая часть его самохарактеристики:
"Милостивые государыни и милостивые государи!
Я - нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
Я - циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.
Я - извозчик..."
Герой Маяковского мог сшить себе черные штаны из бархата своего голоса, а из трех аршин заката - желтую кофту. Он мог спокойно выйти на площадь и надеть на голову целый квартал, словно рыжий парик; или же истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрыть" умную морду трамвая". Мог признаться, что он "равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы", и при этом, как бы между прочим, взять, надеть ошейник на Наполеона и повести его, как мопса.
Эй!
Человек,
землю саму
зови на вальс!-
мог крикнуть он жителю планеты. К самой же планете мог обратиться как к чему-то равному себе: "Земля!/ Дай исцелую твою лысеющую голову..." Вообще у него было ощущение соразмерности планетам, звездам, солнцам. Так, о луне он сообщал: "Идет луна -/ жена моя./ Моя любовница рыжеволосая".
Особой неприязнью пользовалось у него почему-то солнце. Он постоянно придирался к нему, бросал вызовы, предъявлял претензии. Вот и на этот раз: "Солнце!/ Чего расплескалось мантией?/ Думаешь - кардинал?". И, видимо, чтоб оно не зазнавалось слишком, брал его и моноклем вставлял в широко растопыренный глаз.
Столь же просто и "нахально" обращался он и к небесному своду:
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!..
Фантазия Маяковского была неподражаема. Надо же было догадаться сказать: "Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок"! Или же:
Полночь
промокшими
пальцами щупала
меня и забитый
забор,
и с каплями ливня на лысине
купола
скакал сумасшедший собор.
Поразительна не только способность Маяковского сдвигать и пускать галопом такие массивные вещи, но и то, что в этой бешеной скачке поэт успевает заметить и запечатлеть капельки дождя на "лысине купола". Он писал: "в дряхлую спину хохочут и ржут канделябры"- так, словно спинным мозгом ощущал их хохот и кривлянье. Его образы, метафоры и сравненья Маяковского отличались необычностью и неожиданностью. В них соотносились и прихотливо переплетались вещи, казалось бы, ничем не связанные друг с другом. Читатель не может не отметить такую колоритнейшую метафору, в которой соединились древность, экзотика и поэзия самого высокого класса: "Как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп". "Нечеловечьей магией" называл он процесс творчества: "Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия". Не менее интересны и сравнения:
- Упал
двенадцатый час,
как с плахи голова
казненного;
- Видите - спокоен как!
Как пульс покойника;
-Как красный
фонарь у публичного дома,
кровав
налившийся глаз...
Когда к сердцу подступало серьезное чувство, и оно захватывало поэта, в нем просыпалась такая настоятельная необходимость поделиться об этом со всем миром, что он в экстазе кричал мешающим ему высказаться враждующим фронтам: " Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете..."
Повествование о своей любви казалось ему важнее всяких войн и мировых катастроф. А о чем он мог поведать человечеству? Видимо, было о чем.
... Если
быка трудом уморят -
он уйдет,
разляжется
в холодных водах.
Кроме любви твоей
мне
нету моря,
а у любви твоей
и плачем не вымолишь отдых.
Захочет
покоя уставший слон -
царственный
ляжет в опожаренном песке.
Кроме
любви твоей
мне
нету солнца,
а
я и не знаю, где ты и с кем.
Если б так
поэта измучила, он
любимую на деньги
б и славу выменял,
а мне
ни один не
радостен звон,
кроме звона твоего
любимого имени.
И в пролет не брошусь,
и
не выпью яда,
и курок не смогу над
виском нажать.
Надо мною,
кроме
твоего взгляда,
не властно лезвие ни
одного ножа...
Это сильно и подлинно поэтично! Какая чувственная мощь ощущается в этих темпераментных строчках! Они представляются одними из самых лучших в русской любовной поэзии ХХ века.
Что-то грузное и по-бычьи тяжеловесное было в любовном чувстве Маяковского, и, видимо, поэтому он не раз возвращался к образу быка:
И вдруг
я
ревность метну в ложи
мрущим
глазом быка.
Кто в состоянии прокомментировать эмоциональную силу этих строк?! А кто оценит вот эти:
Я в тебя
вцелую сквозь туманы Лондона
огненные
губы фонарей.
Маяковский не был удачлив в любви. Оттого и столь драматичны его стихи и поэмы на эту тему: "Ко всему", "Лиличка!", "Облако в штанах", "Флейта-позвоночник", "Человек", "Про это"...
Вот как просто и проникновенно передана безысходность человека, чью любовь отвергли:
Значит -
опять
темно и понуро
сердце
возьму,
слезами окапав,
нести,
как
собака,
которая в конуру
несет
перееханную
поездом лапу.
Можно зрительно представить себе человека, несущего в руках свое разбитое сердце. Развернутое сравнение как бы придает строчкам ощущение вещественности. Эту боль можно потрогать, настолько близкой и осязаемой она становится. И когда герой оказывается не в силах больше вынести ее, он обращается к богу молитвой-мольбой:
Если правда,
что есть ты,
боже,
боже мой,
если
звезд ковер тобою выткан,
если этой
боли,
ежедневно множимой,
тобой
ниспослана, господи, пытка,
судейскую
цепь надень.
Жди моего визита.
Я
аккуратный,
не замедлю ни на
день.
Слушай,
Всевышний инквизитор!
Рот
зажму.
Крик ни один им
не выпущу
из искусанных губ я.
Привяжи меня к
кометам, как к хвостам лошадиным,
и
вымчи,
рвя о звездные зубья.
Или
вот что,
когда душа моя выселится,
выйдет
на суд твой,
выхмурясь тупенько,
ты,
Млечный
Путь перекинув виселицей,
возьми и
вздерни меня, преступника.
Делай, что
хочешь.
Хочешь, четвертуй.
Я сам
тебе, праведный, руки вымою.
Только
-
слышишь! -
убери проклятую
ту,
которую сделал моей любимою!
Каково должно было быть страдание, когда самое светлое и праздничное чувство воспринимается как божье наказание?! От этой боли можно было сойти с ума, и лирический герой почти на грани безумства:
А я вместо
этого до утра раннего
в ужасе, что
тебя любить увели,
метался
и крики
в строчки выгранивал,
уже наполовину
сумасшедший ювелир...
И, видимо, в таком состоянии аффекта рождались такие горькие и непростительные строки:
Теперь
-
клянусь моей языческой силою!
-
дайте
любую
красивую,
юную,
-
души не растрачу,
изнасилую
и
в сердце насмешку плюну ей!
Даже не в лицо, а в сердце. Чтоб обидней. Чтоб незабываемей. У раннего Маяковского образ сердца занимал огромное место. Это слово было одним из наиболее употребляемых в его поэзии:
- И тихо
барахтается в тине сердца глупая вобла
воображения;
- Бабочка поэтиного
сердца;
- Пожар сердца;
- На сердце
горящее лезут в ласках;
- В сердце,
выжженном, как Египет,
есть
тысяча тысяч пирамид;
- Я с сердцем
ни разу до мая не дожил;
- Отныне я
сердцем править не властен;
- Это я
сердце флагом поднял;
- Столиц
сердцебиение дикое;
- На мне ж
с
ума сошла анатомия.
Сплошное
сердце - гудит повсеместно...
И так
без конца.
Через сердце он мог выразить
не только любовь и эмоции, но и самые
различные вещи и явления. Через сердце
была представлена даже война:
А у бульвара
цветники истекают кровью,
как сердце,
изодранное пальцами пуль.
Удивительно,
как прекрасно можно выразить даже самое
страшное!
А в поэме "Война и мир"
- снова:
Эта!
В
руках!
Смотрите!
Это не лира
вам!
Раскаяньем вспоротый,
сердце
вырвал -
рву аорты!..
Сколько экспрессии!! Какая мощь сочится буквально из каждого слова! И самое главное - веришь, что этот сумасшедший не на словах, а на деле вырвет из своей груди собственное сердце!..
ЖАНРОВОЕ И СТИЛЕВОЕ СВОЕОБРАЗИЕ
Остановимся на жанровом своеобразии ранней лирики Маяковского. Не возражая против существования еще каких-либо промежуточных форм, Ф.Н.Пицкель подразделяет стихи Маяковского на три основных вида: монолог-речь, монолог-беседа, монолог-раздумье (39; 306-308).
Соглашаясь с такой классификацией, можно только расширять перечень произведений, которыми известный литературовед подкрепляет свой тезис. И в таком случае к первой группе можно было бы отнести стихотворения 1913-1915 гг. "А вы могли бы?", "Нате!", "Вам!", объединяемые общей чертой непосредственного обращения к читательской или, вернее сказать, к зрительской аудитории.
Существует между ними и разница: в предмете произведений, в тональности, в мере серьезности. В стихотворении "А вы могли бы?" (1913г.) лирический герой не столько возвышает себя над толпой, сколько подчеркивает свое несходство с остальными: я, мол, могу прочесть зовы новых губ на чешуе жестяной рыбы, а вы? я могу сыграть ноктюрн на флейте позвоночных труб, а вы?
Стихотворение построено таким образом и вопросы звучат столь риторично, что никакого ответа и не требуют. Ответ заключен в самой тональности: немного шутливой, несколько ироничной и означающей одно: ну, конечно, никто из вас ничего подобного не умеет!
Элемент превосходства героя в стихотворении присутствует, но он сглаживается, затушевывается непосредственностью характера, тем, что все заявлено как бы не всерьез, шутя, с единственной целью: развлечь скучающую публику.
Но в том же 1913 году создается стихотворение "Нате!", в котором веселость переходит в издевательство, ирония - в сарказм. Если в предыдущем стихотворении превосходство лирического героя над толпой не высказывалось прямо, а подразумевалось, то здесь это уже просто декларируется: "я - бесценных слов мот и транжир". Если в "А вы могли бы?" подчеркивалось несходство, то тут проявляется резкое противопоставление толпы, характеризуемой "стоглавой вошью", и героя, мягкость и хрупкость сердца которого олицетворяется образом бабочки: "бабочка поэтиного сердца!". Но тут же обнаруживается противоречие в самохарактеристике героя: уже в следующей строфе он называет себя "грубым гунном". И если первое сравнение звучит со всей искренностью, то во второй ощущается что-то напускное, не истинное.
"Нате!" - своеобразный вызов обществу, но вызов, сделанный несерьезной рукой. Лирический герой будто кривляется перед публикой, дерзит и насмехается не столько по злобе, сколько из эпатажа, из любопытства: ну-ка, что выйдет из этого? а как вы на это отреагируете?..
Мотивы, намеченные в "Нате!", усиливаются и приобретают совершенно иное звучание в новой исторической ситуации. Когда началась первая мировая война, В.Брюсов посвятил светлые, безмятежные стихи Варшаве:
А на улице,
как стих поэмы,
Клики вкруг меня
сливались в лад:
Польки раздавали
хризантемы
Взводам русских радостных
солдат.
Стихотворение бодрое, мажорное, представляющее войну радостным шествием. Но к этому времени Маяковский понял, что действительность была не такова, что "война отвратительна", а "тыл еще отвратительней", в результате чего рождается стихотворение "Вам!" (1915), обличающее безмятежность и безразличие буржуазной публики к судьбе гибнущих русских солдат. И потому, критикуя приведенные стихи Брюсова, Маяковский обращался ко всем поэтам: "Господа! Довольно в белом фартуке прислуживать событиям! Вмешайтесь в жизнь!" (28; 11, 44).
Стихотворении "Вам!" тоже построено в виде обращения к буржуазной публике. Здесь уже с первых строк обнаруживается не только противопоставление героя и толпы, ощущение такое, будто они живут в разных этических измерениях. Герой не только не принимает образ жизни людей, к которым обращается, но и резко обличает подобное существование. В отличие от "Нате!" здесь уже напрочь отсутствует шутливая интонация, тут как раз все всерьез. Если там характеристика-метафора "стоглавая вошь" звучала обидно, но чувствовалось преднамеренное сгущение, гиперболизация, то здесь характеристики в художественном смысле, возможно, менее эффектны: "бездарные", "думающие нажраться лучше как", "любящие баб да блюда", но звучат они уже убийственно, потому что произносятся с исключительной серьезностью. Именно это новое качество в интонации, в обращении, в апелляции к судьбе поручика Петрова является существенной отличительной чертой данного стихотворения и от "Нате!", и от "А вы могли бы?". Здесь Маяковский определяет и открыто заявляет свою гражданскую позицию в отношении как происходящих событий на войне, так и к веселящимся в это время толстосумам.
На серьезность содержания стихотворения указывает и тот факт, что в данном случае лирический герой не выделяет себя, не подчеркивает своего превосходства над другими, что вообще может быть занятием только человека легкомысленного. Нам представляется герой, берущий на себя смелость и мужество предъявить счет праздным обывателям, и уже сам факт, что он может уличать и обличать, возвышает его.
Можно задаться вопросом: действительно ли ситуация была такова, что герой имел моральное право осуждать и презирать других?
В автобиографии Маяковский сделал запись, относящуюся к самому началу империалистической войны: "Вплотную встал военный ужас. Война отвратительна. Тыл еще отвратительней. Чтобы сказать о войне - надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем. Не позволили, нет благонадежности" (29; 1, 35).
Представление о том, насколько были отвратительны война и тыл можно почерпнуть и в публицистических заметках М.Горького "Несвоевременные мысли", где приводится беседа с раненым георгиевским кавалером. На вопрос писателя "Трудно в окопах?" тот ответил: "Солдатам трудно, не понимаю, как они терпят! Вот я, например, я был одеялом, а не подстилкой, а солдат - подстилка. Видите ли, в непогоду, когда в окопах скопилась вода, на дно окопа, в грязь, ложились рядовые, а мы, офицеры, покрывали их сверху. Они получали ревматизм, а мы - обмораживались".
Рядом с этим признанием М.Горький поместил и письмо унтер-офицера, добровольца, трижды награжденного орденом Георгия: "Я простой солдат, воюю не ради эгоизма, а по любви к родине, по злобе на врага, ну, все-таки ж и я понимать начал, что дело плохо, не выдержать нам. Теперь, возвратившись из лазарета, из России, я вижу, в чем беспорядок, потому что на фронте люди выбились из сил и не хватает их, а в тылу десятки тыщ остаются зря, болтаются без дела, только жрут, объедая Россию. Кто это распоряжается так безобразно?" (13; 162).
В романе А.И.Солженицына "Октябрь шестнадцатого", добросовестно построенном на исторических документах, глазами фронтовика Воротынцева представлена картина вечернего Петрограда. Характерно, что и здесь обнаруживается противопоставление "окопа" и тыловой жизни: "Уже повидал Воротынцев сегодня кусок вечернего Невского, и обидно сжалось сердце. Множество красиво одетого и явно праздного народа, не с фронта отдыхающего, - но свободно веселящегося. Переполненные кафе, театральные афиши - все о сомнительных, "пикантных фарсах", заливистые светы кинематографов, и на Михайловском сквере, в "Паласе" - "Запретная ночь", - какой нездоровый блеск и какая поспешная нервность лихачей - и все это одновременно с нашими сырыми темными окопами? Слишком много увеселений в городе, неприятно. Танцуют на могилах" (42; 1, 315).
Кажется, вот эта мысль А.И.Солженицына - "танцуют на могилах" - и была воплощена Маяковским в более развернутом виде в стихотворении "Вам!". Только здесь еще выражено резкое неприятие людей, которым и боль отечества - праздник.