Файл: 27_ История русской литературы XX века (20-90-е годы). Основные имена. Под редакцией С.И. Кормилова_1998.doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 25.11.2021
Просмотров: 3884
Скачиваний: 4
Вы не лезьте ко мне, боли и хвори.
Головные и ножные,
Животные и спинные.
Глазные и зубные,
Отриньте и отзыньте,
Как неприятели заграничные.
Ты голова моя - Ленин,
Ты сердце мое - Троцкий,
Ты кровь моя - Армия красная,
Спасите,
Сохраните меня
От всякой боли и хвори,
От всякой болезни и недуга.
Оказавшиеся сильнее царя, занявшие его место и отменившие Бога, новые вожди как бы приобрели сверхчеловеческую, универсальную мощь. В. Маяковский в 1927 г. излагал, правда, с негодованием, новейшую былину крестьянского поэта И. Новокшонова «Володимер Ильич», напечатанную в журнале «Жернов» (1926. № 4): там «рассказывается о рождении Владимира Ильича, о том, как он искал себе доспехов в России, оных не мог найти, поехал в Неметчину, где жил богатырь большой Карла Марсович - и после смерти этого самого Марсовича «все доспехи его так без дела лежали и ржавели»... Ленин пришел и Марсовы доспехи надел на себя, и «как будто по нем их делали». Одевшись - вернулся в Россию обратно. Тут собирается Совнарком... Как приехал Алеша Рыков с товарищами, а спереди едет большой богатырь Михаило Иваныч Калинычев. И вот разбили они Юденича, Колчака и других, то домой Ильич воротился с богатой добычею и со славою». Однако сам Маяковский в других формах утверждал новоэпическое сознание, способствовал, вопреки всем своим поэтическим «оговоркам», формированию культа Ленина. Позднее издавались сборники подобных названным сочинениям «фольклорных» песен о Ленине и Сталине (последний, одолев Троцкого, занял его место в большевистском пантеоне).
Но и «простой советский человек» рассматривался как героическая фигура. «Теория человека-винтика» - распространившийся уже «шестидесятнический» миф. Сталин, сравнивая простого человека с винтиком машины (а писателей называя «инженерами человеческих душ»), по тогдашним понятиям не принижал, а возвышал его: без винтика машина не будет работать (впрочем, у вождя слово и дело слишком часто расходились). А. Сурков, автор самого лиричного стихотворения военных лет «Бьется в тесной печурке огонь...», в 1943 г. с гордостью, а не самоуничижением говорил о себе как о «винтике»: «Я на всю жизнь чувствую себя в неоплатном долгу у Красной Армии, которая приняла меня с первых дней войны в свои ряды... Когда ты попадаешь, как винтик, в большой механизм войны, хочешь ты или не хочешь, ты совершаешь те движения, которые война загадывает». Вместо «теории винтика», т.е. ничего не значащего человека, существовал культ советского человека; культ вождей, Ленина и Сталина, был его вершинным пунктом, существовали и меньшие культы «соратников» (их именами назывались областные центры, а имя кандидата в члены Политбюро ЦК Фрунзе носила даже столица союзной республики - Киргизии), культы тех или иных деятелей по отраслям: Стаханова среди рабочих. Чкалова среди летчиков, Ворошилова среди военных. Горького среди писателей. Но это был культ именно и только советского человека, выражающего мощь и бессмертие народной массы и ради общего дела совершающего свои подвиги. Самой популярной книгой был малохудожественный роман несчастного, но ощущавшего себя счастливым Н. Островского «Как закалялась сталь», для героя которого возвращение «с новым оружием» «в строй и к жизни» осуществляется на равных. В «Повести о настоящем человеке» (1946) Б. Полевого комиссар уговорил безногого Алексея Мересьева вернуться в военную авиацию с помощью повторения единственного аргумента: «Но ты же советский человек!» - и он действительно снова полетел, ведь советский человек все может. Если же возникало хотя бы подозрение, что тот или иной человек - не советский, он обычно превращался не в винтик, а в нечто уже совсем не существующее, в лагерную пыль. «Враг» должен был быть не только уничтожен, но и всячески развенчан и принижен.
Нам разум дал стальные руки-крылья, / А вместо сердца пламенный мотор» - эти слова из бодрого «Авиамарша» П. Германа Ю. Хайта также «повышали» образ советского человека, созидателя нового, индустриально развитого общества. Это отнюдь не был только официоз. На преобразующую силу техники уповал и А. Платонов. В «Происхождении мастера» (опубликованном при жизни писателя начале романа «Чевенгур») «наставник» внушает Захару Павловичу, в чем отличие человека от птиц, у которых отсутствуют «инструментальные изделия» и «угол опережения своей жизни»: «- А у человека есть машины! Понял? Человек - начало для всякого механизма, а птицы - сами себе конец».
Индустрия ценилась гораздо выше природы. И хотя, судя по очерку Горького, Ленин говорил об угрозе природе, исходящей от капиталистов, и А. Воронский в статье «Прозаики и поэты „Кузницы“» (1924) писал: «Оттого, что город съест деревню, а заводская труба будет коптить на всю Россию, лицо России, конечно, радикально изменится, но до социализма тут еще далеко, и противоречие здесь уничтожается, но уничтожается так же. как голодный уничтожает «противоречие» между собой и хлебом», - все-таки господствовавшее отношение к проблеме выразил автор романа-трилогии для юношества «Старая крепость» (1935-1967) Владимир Беляев словами секретаря Центрального комитета Коммунистической партии Украины об отрицательном руководителе Печерице: «Какой пейзажист нашелся! К счастью нашему, народ Украины не спросит его, где надо строить заводы. Там, где надо, там и построим. Кое-где небо подкоптим, и воздух от этого во всем мире свежее станет» (кн. 3, глава «Весеннее утро»). На чужой земле, в эмиграции, эта тема не могла привлечь особенного внимания, но в России она серьезно была поднята Л. Леоновым в «Русском лесе» (1953) и затем уже в основном литературой 70-х годов.
Несколько раньше, в 60-е, и даже начиная с шолоховской «Судьбы человека» (1956) и рассказов Ю. Казакова, качественно меняется концепция личности, в ней резко усиливается этический момент и общечеловеческое начало. В 1966 г. В. Лакшин еще защищал Матрену из рассказа А. Солженицына и Мулю из повести В. Семина «Семеро в одном доме» от нападок критического официоза, пользуясь языком нападающей стороны, говоря, что здесь вместо одного подвига мы видим пожизненное подвижничество, которое тоже делает людей героями.
Однако уже в 1965-м другой критик-шестидесятник, Л. Аннинский, заявил во время дискуссии «Кто он, герой современного рассказа?»: «И вот пошли по страницам странники и чудаки, и малые дети - все, кто может; взглянуть на этот мир удивленно», - но даже эта «выделенность героя из бытового, обыденного ряда» служила стремлению «осознать ценность человеческой жизни как таковой, безотносительно к ее функциональной роли». В тогдашней литературе, особенно в военной и «деревенской» прозе, ценность жизни как таковой была представлена в полную силу, независимо от количества убитых новыми героями врагов и рекордов на производстве.
Со временем сомнению подверглась и универсальность принципа служения народу. В романе С. Залыгина «После бури» (1980) переданы размышления достаточно близкого автору героя, оказавшегося в водовороте событий 20-х годов: «...в России интеллигенция во многих поколениях ходила в народ - воспитывать его, открывать ему глаза, в конечном счете - поднимать на борьбу за справедливость. Ну вот. а темный мужик просветителей, народников этих, поколачивал, передавал из рук в руки приставам и урядникам, но интеллигенты все ходили, все ходили, все уговаривали и просвещали, безропотно принося себя в жертву народу.
В конце концов сложилось так. что жертва стала привычным делом для тех, кто ее принимал, жертва ведь прежде всего воспитывает палачей и всех тех, кто ее принимает. Урядника убили - событие, газеты пишут, сыскное отделение по этому поводу трудится, а убили какого-то там интеллигента, ну и что? Кто будет по этому поводу тревожиться? Да он сам этого хотел, интеллигент, сам на это шел. кто же, кроме него самого, виноват-то?» (кн. 1, IV). Советская литература, унаследовавшая такое отношение к интеллигенции, сохраняла его почти до 70-х годов (хотя этим никогда не исчерпывалась), кое в чем и позднее. Если М. Горький в 1906 г. в первом произведении социалистического реализма («Мать») показал рост интеллигентности в среде рабочих, то в итоговой «Жизни Клима Самгина» отнесся к русской интеллигенции не без предвзятости.
Объективно концепции личности в Советской России 60-80-х годов и русском зарубежье стали сближаться, но в метрополии народность «деревенской» и в значительной мере военной прозы все же составила известную оппозицию подчеркнуто личностному, иногда индивидуалистическому началу в творчестве тех писателей, которые главным образом в 70-е годы образовали третью волну эмиграции, и близких к ним. Впоследствии, в годы перестройки и после, эти две линии литературы были соотнесены с позициями А.Д. Сахарова, поборника прав человека, и А.И. Солженицына, идеолога национально-государственных ценностей. Призыв критика А. Латыниной, раздавшийся в 1990 г., - объединить эти позиции - понят и услышан не был. В 1992 г. П. Вайль с чисто западной точки зрения провозгласил «смерть героя», для которого социальное было важнее личного, особенно в XX веке. когда «даже собака - большой человек, во всяком случае, Верный Руслан социально и идеологически значимее и сознательнее Каштанки, не говоря уж о Муму». Высмеивается массовое обращение из коммунистической веры в религиозную (.Вместо «Слава КПСС!» - «Христос Воскрес!», и даже не заметили, что это в рифму»), утверждается литература как частное дело и человек как частный человек. Запоздалый по сравнению с западом русский постмодернизм стал утверждать принципиально антииерархические модели но недалеко отошел от модернизма, поскольку и модернизм был все еще нов для советского в недавнем прошлом читателя-неофита.
Итак, от принципиальных расхождений в концепции личности литературы метрополии и зарубежья пришли к своему слиянию с сохранением противоположных, но уже совершенно по-другому, подходов. Другое расхождение состояло в отношении к культуре Запада. В Советском Союзе оно было пренебрежительным и враждебным, что сказывалось и на отношении к своим писателям (показательна травля Б. Пастернака в 1958 г. за присуждение ему «врагами» Нобелевской премии). С 60-х годов, даже несколько раньше, и здесь стали происходить постепенные изменения. И все же взаимодействие русской и западной культур гораздо интенсивнее шло в эмиграции. Русская зарубежная литература не только больше, чем советская, испытывала влияние литератур Европы и Америки - эти последние приобрели ряд очень значительных писателей русского происхождения, самым крупным из которых был В. Набоков.
Зато в Советском Союзе шло интенсивное взаимодействие литератур входивших в него республик, хотя в первые десятилетия в основном было одностороннее влияние русской литературы на другие, особенно восточные, - влияние далеко не всегда органичное, искусственное, механическое, хотя и добровольно принимаемое в качестве нормы: в этих литературах должен был быть если не свой Горький, то во всяком случае свои Маяковский и Шолохов, причем едва ли не у большинства восточных Шолоховых был местный дед Щукарь в тюбетейке. Это все далеко отстояло от культурных традиций того или иного народа, иногда весьма Древних и глубоких. Но с 60-х годов советская литература становится Действительно многонациональной, русский читатель воспринимает как вполне своих писателей киргиза Ч. Айтматова, белоруса В. Быкова, грузина Н. Думбадзе, абхаза Ф. Искандера, азербайджанцев Максуда и Рустама Ибрагимбековых, русского корейца А.Н. Кима и др. Многие из них переходят на русский язык, или становятся двуязычными писателями, или сразу начинают писать по-русски, сохраняя в своем творчестве существенные элементы национального мировидения. В их числе представители самых малых народов Севера: нивх В. Санги, чукча Ю. Рытхэу и др. Эти национальные русскоязычные писатели неотделимы от собственно русской литературы, хотя и не принадлежат целиком ей. Другая категория писателей - русские писатели некоренных национальностей. Таков, например. Булат Окуджава. Очень большой вклад в русскую литературу XX века, причем с самого начала, вносили писатели еврейской национальности. Среди них и классики русской литературы, сделавшие для нее больше, чем было сделано любыми другими писателями для литературы еврейской. Оттого, что есть люди, этим недовольные, факт не перестанет быть фактом.
В русском зарубежье были писатели некоренных национальностей, но не было русскоязычных национальных литератур. То, что Гайто Газданов по национальности осетин, на его творческом облике практически не отразилось. Печатавший свои русские стихи в основном за рубежом чувашский поэт Геннадий Айги использует вполне интернациональные художественные средства.
Различные условия в Советской России и в эмиграции, безусловно, так или иначе сказывались на поэтике литературных произведений: «...можно понять, например, почему на пути М. Цветаевой через 20-е и 30-е годы одной из важнейших тенденций в развитии ее творчества было усложнение поэтического образа, а Пастернак и Маяковский в те же десятилетия эволюционировали в основном в противоположном направлении - „к неслыханной простоте“...» Это при том. что мировоззренчески и лично Пастернаку Цветаева была все-таки гораздо ближе, чем Маяковский. Массовая песня и ряд других явлений были возможны только в метрополии.
В Советском Союзе, где власти баловали верно служивших им писателей, было. безусловно, больше условий для распространения графоманства, чем в эмиграции, а для писательско-чиновничьей карьеры - условия просто уникальные. На литературу метрополии и зарубежья, конечно же, очень существенно влияли особенности литературного процесса. При элементах сходства процессы тут и там шли разные, разной должна быть и их периодизация. Разные читательские контингента, разное качество и даже «масштабы» критики (в Советском Союзе в большом количестве появлялись и монографии об отдельных писателях, и длинные, по нескольку десятков страниц, статьи о них. а эмигрантская критика чаще всего довольствовалась узкими рамками коротеньких газетных статей) и многое другое достаточно резко противопоставляло ветви русской литературы до 90-х годов. Критика зарубежья могла «не заметить» целое поколение прозаиков и поэтов, но не могла, как советская критика, цензура и вообще власти, менее чем за полтора десятка лет свести в могилу целый ряд писателей: М. Зощенко (1958), Б. Пастернака (1960), В. Гроссмана (1964), А. Твардовского (1971), А. Бека (1972); о временах массовых репрессий не приходится и говорить.
А.И. Чагин, отмечая, что Е.Г. Эткинд слишком жестоко ставит вопрос о русской поэзии XX века «как едином процессе», вносит важную поправку с опорой на последнее слово. Нельзя просто сказать, что в XX веке была одна русская литература. «Ограничиться этой идиллической констатацией значило бы признать лишь одну из сторон литературной целостности за счет другой, забыть о трагическом смысле разделения, рассечения национальной литературы со всеми далеко идущими последствиями этого разделения. Достаточно полным ответом, учитывающим всю непростую диалектику взаимодействия двух потоков русской литературы... могла бы стать «формула»: одна литература и два литературных процесса».
Это действительно так. Третий поток - литература «задержанная»- вливался рано или поздно в один и другой литературный процесс, пока не произошло воссоединение всех трех потоков. Специфика литературного процесса в России и зарубежье не окончательно утрачена, а в новом «ближнем зарубежье» только еще определяется. Но таких принципиальных, качественных, резких различий, как раньше, более нет и в литературном процессе.