Файл: Прежде всего, он должен поблагодарить высокоученого и талантливого Бахадур Шаха, грузового слона 174 по списку Индии.pdf
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 09.11.2023
Просмотров: 330
Скачиваний: 2
ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
громадную плетеную корзину, слон накинулся на ее драгоценное содержимое, и буйволицы помогли ему.
Когда эта последняя проделка стала известна, наступило время действовать брамину. Он молился своим собственным богам, но напрасно.
По его мнению, деревня бессознательно оскорбила богов джунглей, потому что, несомненно, джунгли обратились против них. Они послали за старостой ближайших кочующих гондов – малорослых, умных, черных охотников, живущих в глубине джунглей, праотцы которых произошли от одного из древнейших племен Индии. Они были первоначальными владельцами этой страны. Поселяне встретили гонда и в знак приветствия поднесли ему все, что имели; он же стоял на одной ноге с луком в руках, а из узла волос на его голове торчало несколько отравленных стрел. Со смешанным выражением страха и презрения смотрел он на встревоженных людей и на их погибшие поля. Жители спросили гонда, не гневаются ли на них его боги, боги старинные, и, если они действительно рассержены,
какой жертвой можно умилостивить их?
Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы,
приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушел обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.
Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетет храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.
Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли.
Люди оставались в своих домах, пока у них еще были летние запасы.
Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах; с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали,
падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с ревом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоеванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жесткая трава, ее былинки походили на копья армии кобольдов. Прежде всех обратились в
Когда эта последняя проделка стала известна, наступило время действовать брамину. Он молился своим собственным богам, но напрасно.
По его мнению, деревня бессознательно оскорбила богов джунглей, потому что, несомненно, джунгли обратились против них. Они послали за старостой ближайших кочующих гондов – малорослых, умных, черных охотников, живущих в глубине джунглей, праотцы которых произошли от одного из древнейших племен Индии. Они были первоначальными владельцами этой страны. Поселяне встретили гонда и в знак приветствия поднесли ему все, что имели; он же стоял на одной ноге с луком в руках, а из узла волос на его голове торчало несколько отравленных стрел. Со смешанным выражением страха и презрения смотрел он на встревоженных людей и на их погибшие поля. Жители спросили гонда, не гневаются ли на них его боги, боги старинные, и, если они действительно рассержены,
какой жертвой можно умилостивить их?
Гонд ничего не сказал; он только поднял длинную ветвь карелы, лозы,
приносящей дикие горькие ягоды, и несколько раз ударил этой плетью по входу в храм, перед лицом красного индусского идола, который смотрел на него неподвижными глазами, потом помахал рукой по направлению дороги в Кханивару и ушел обратно в свои чащи, наблюдая за кравшимся через заросли населением джунглей. Он знал, что раз джунгли двинулись, только белые люди могут надеяться отвратить их наступление.
Нечего было и спрашивать, что означали его поступки. Дикая лоза заплетет храм, в котором люди поклонялись своему божеству, и чем скорее переселятся они в другое место, тем будет для них лучше.
Но трудно вырвать жителей из той области, к которой они привыкли.
Люди оставались в своих домах, пока у них еще были летние запасы.
Несколько раз они также пробовали собирать в джунглях орехи; но за ними наблюдали тени с пылающими глазами и даже в полдень мелькали перед ними, когда, полные ужаса, люди возвращались бегом, чтобы укрыться в своих жилищах; с тех деревьев, мимо которых они только что пробежали,
падала кора, вся разорванная, как бы срезанная ударом огромной когтистой лапы. Чем дольше оставались люди в своих домах, тем смелее становились дикие звери, с ревом носившиеся по пастбищам. Жители не имели времени заделать и покрыть штукатуркой стены опустевших хлевов: кабаны топтали их, лианы с узловатыми корнями спешили по их следам, захватывая вновь завоеванную почву; за лианами поднималась, как щетина, жесткая трава, ее былинки походили на копья армии кобольдов. Прежде всех обратились в
бегство холостые люди, разнося повсюду весть, что их деревня обречена.
«Кто может бороться, – говорили они, – с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались.
Наконец ночные крики Хати и его трех сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, – все взято. Отдаленные поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.
По обычаю туземцев, они все откладывали свое переселение, и наконец их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озера глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины,
женщины и дети брели под ослепляющим теплым, утренним ливнем и,
понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома. Как раз в то время, когда последнее нагруженное вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш.
Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся,
как змея, черный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши.
Он исчез; пронесся новый грохот; вслед за тем – вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нем проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешенный слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождем превратилась в желтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
– Джунгли поглотят остатки, – произнес спокойный голос среди обломков. – Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнаженным плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомленный буйвол.
– Все в свое время, – задыхаясь, крикнул Хати. – Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда
«Кто может бороться, – говорили они, – с джунглями или с богами джунглей, когда даже деревенская кобра уползла из своей норы в платформе под развесистым деревом?» Пробитые тропинки зарастали, их делалось меньше, и связи жителей с окружающим миром уменьшались.
Наконец ночные крики Хати и его трех сыновей перестали волновать людей: они знали, что слоны не могут похитить ничего больше. Урожай на полях, семенное зерно, – все взято. Отдаленные поля уже утрачивали вид обработанной земли, и земледельцы чувствовали, что им пора обратиться к милосердию англичан в Кханиваре.
По обычаю туземцев, они все откладывали свое переселение, и наконец их застали первые дожди; через полуразрушенные крыши вода потоком вливалась в их дома; на пастбищах образовались озера глубиною до щиколотки ноги человека, и после летнего зноя повсюду забушевала жизнь. Наконец поселяне вышли из деревни, ступая по воде; мужчины,
женщины и дети брели под ослепляющим теплым, утренним ливнем и,
понятно, обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на свои дома. Как раз в то время, когда последнее нагруженное вещами семейство вереницей проходило через ворота, послышался треск ломающихся стропил и крыш.
Поселяне увидели, как на мгновение поднялся блестящий, извивающийся,
как змея, черный хобот, который разбрасывал промокшую настилку крыши.
Он исчез; пронесся новый грохот; вслед за тем – вопль. Хати срывал крыши с домов, как вы собираете водяные лилии, и отскочившее бревно его ударило. Нужна была только эта боль, чтобы в нем проявилась вся сила: в джунглях нет ни одного такого безумного разрушителя, как взбешенный слон. Задними ногами он ударил в глиняную стену, она рассыпалась и под дождем превратилась в желтую грязь. С визгом повернулся Хати на одном месте, помчался по узким улицам, прислонялся то к одной, то к другой хижине, справа и слева, потрясая старые двери, обращая в щепки стропила крыш, а позади него три молодые слона свирепствовали, как тогда, при разграблении полей Буртпора.
– Джунгли поглотят остатки, – произнес спокойный голос среди обломков. – Нужно разрушить внешнюю ограду.
И Маугли, весь блестящий от дождя, струившегося по его обнаженным плечам и рукам, отскочил от стены, которая начала оседать на землю, точно утомленный буйвол.
– Все в свое время, – задыхаясь, крикнул Хати. – Ах, в Буртпоре мои бивни покраснели! Ну, на внешнюю стену, дети! Головой! Все сразу! Ну!
Четыре слона, стоя рядом, наклонили головы; внешняя ограда
выгнулась, треснула и упала, и люди, онемевшие от ужаса, увидели дикие,
забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные,
таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зеленая растительность уже одела его;
когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
забрызганные глиной головы разрушителей, которые выглянули из зияющего пролома. Тогда люди бросились бежать по долине; у них не было ни домов, ни пищи, а их дома, разрушенные, разбросанные, истоптанные,
таяли позади них.
Через месяц там, где стояла деревня, возвышался покрытый углублениями холм; мягкая молодая зеленая растительность уже одела его;
когда же дожди окончились, ревущие джунгли завладели огромным пространством земли, на котором менее чем полгода назад расстилались вспаханные поля.
1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Могильщики
– Уважайте старых! – прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое,
распадающееся на части. В нем были дрожь, хрип и визг.
– Почтение к старшим! О речные товарищи, почитайте старших!
На всем широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барж, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению.
Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
– О речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнес что-то,
только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озер, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в ее главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись желтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом,
приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетенок; ее главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева,
бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер
Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Еще недавно попугаи и вороны цокали и кричали,
прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча за другой водяных птиц со свистом и гоготаньем стремились под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и черными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
– Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями,
пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтенным существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного перышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи – хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных,
тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке,
внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие- то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи;
то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
– Ух, – уныло отряхиваясь, сказал он. – Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел – заметьте, посмотрел – на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? – И он почесал у себя за левым ухом.
– Я слышал, – заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, – я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорожденный щенок.
– Одно дело слышать, другое знать, – заметил шакал, отлично знавший пословицы, благодаря вечному подслушиванью разговоров людей.
– Правда. Поэтому я, для верности, позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.
– Да, они были очень заняты, – сказал шакал. – Теперь я некоторое время не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?
– Он здесь, – ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. – Это пустяк, но, когда милосердие умерло в
мире, такими вещами не следует пренебрегать.
– Ай, ай! Да, в наши дни мир – сущее железо, – провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: – Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
– Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, – сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.
– Да-да, зависть реки… Даже он, – громче прежнего повторил шакал, –
даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарен такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишен), что…
– Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо черен, – пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
–.. что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и,
следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил.
Все его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггера
Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
– Счастливая встреча! Покровитель бедных! – льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. – В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть – лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной
– Ай, ай! Да, в наши дни мир – сущее железо, – провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: – Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
– Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, – сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже, в случае нужды, умел отлично солгать.
– Да-да, зависть реки… Даже он, – громче прежнего повторил шакал, –
даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарен такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишен), что…
– Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо черен, – пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
–.. что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и,
следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил.
Все его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггера
Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода; он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
– Счастливая встреча! Покровитель бедных! – льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. – В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть – лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной
целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает все и знает, что он,
шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:
– Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжелыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривленными ногами. Наконец крокодил залег близ отмели, и, как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего
Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, все это было сделано по привычке,
потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и, если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
– Дитя мое, я ничего не слышал, – закрывая один глаз, сказал Меггер. –
Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце мое разбивается от этого.
– Какой позор, – произнес шакал. – Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
– Нет, между ними существует различие, – мягко сказал Меггер. –
Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак…
собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины,
женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного.
Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осужден.
– Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали поистине мудрые слова, – заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
– Но подумай о людской неблагодарности относительно такого высокого существа! – слащаво начал шакал.
– Нет-нет, это не неблагодарность, – возразил Меггер. – Они просто не думают о других, вот и все. Лежа на моем всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост
шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега; оно бормотало:
– Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжелыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривленными ногами. Наконец крокодил залег близ отмели, и, как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего
Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, все это было сделано по привычке,
потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и, если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
– Дитя мое, я ничего не слышал, – закрывая один глаз, сказал Меггер. –
Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце мое разбивается от этого.
– Какой позор, – произнес шакал. – Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
– Нет, между ними существует различие, – мягко сказал Меггер. –
Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак…
собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины,
женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного.
Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осужден.
– Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали поистине мудрые слова, – заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
– Но подумай о людской неблагодарности относительно такого высокого существа! – слащаво начал шакал.
– Нет-нет, это не неблагодарность, – возразил Меггер. – Они просто не думают о других, вот и все. Лежа на моем всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост