ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 18.12.2020
Просмотров: 1558
Скачиваний: 1
Твоя Эффи»
Глава тринадцатая
Новогодний бал длился до самого утра, и Эффи была совершенно очарована. Особенно хорош 0ыл букет камелий из теплицы Гизгюблера. Впрочем, росле новогоднего бала все пошло по-прежнему. Да и сам бал явился лишь попыткой как-то сблизиться с обществом. Затем наступила долгая зима. Изредка принимали визиты соседей-дворян. Каждому вынужденному ответному визиту всегда предшествовали слова: «Я поеду, Геерт, если это действительно необходимо, но я буквально умираю от скуки...». — Инштеттен всегда соглашался с женой. Разговоры о семье, детях и сельском хозяйстве еще можно было переносить, хотя и с трудом. Когда же заходила речь о церковных вопросах, терпение Эффи иссякало; особенно, когда в обществе бывали пасторы, с которыми обращались в подобных случаях, как с маленькими папами. Эффи с грустью вспоминала Нимейера, всегда такого сдержанного и скромного, несмотря на то, что во время всех больших праздников его могли вызвать в собор. Что касается семейств Борков, Флеммингов и Гра-зенаббов, то и при всей их приветливости, за исключением Сидонии Гразенабб, — с ними не о чем было поговорить.
Не будь Гизгюблера, не видать бы здесь не только скромного веселья, но даже сносного существования. Гизгюблер играл для Эффи роль маленького провидения, за что она чувствовала к нему величайшую признательность. В отличие от других, он был постоянным и внимательным читателем газет, так как стоял во главе кружка журналистов. Не проходило дня, чтобы Мирам-бо не приносил Эффи большого белого конверта с различными газетами и журналами. Наиболее интересные события бывали подчеркнуты тонкой карандашной линией. Иногда Гизгюблер подчеркивал отдельные места толстым синим карандашом и ставил на полях восклицательные или вопросительные знаки. К тому же он не ограничивался газетами. Он посылал Эффи фиги, финики, плитки шоколада, перевязанные красными ленточками. Когда в теплице появлялись наиболее красивые цветы, он преподносил их сам. В таких случаях он имел . счастье беседовать часок-другой с молодой женщиной, которая всегда была ему в высшей степени симпатична и к которой он питал самые нежные чувства отца, дяди, учителя и поклонника. Эффи была тронута всем этим и нередко писала о Гизггоблере в Гоген-Креммен, так что мама даже начала подтрунивать над ее «любовью к алхимику». Впрочем, эти дружеские шутки не только не веселили Эффи, но даже больно задевали; она начинала понимать, хотя и не совсем ясно, чего ей недоставало з браке: преклонения, увлечения, маленьких знаков внимания. Инштеттен был очень мил и добр, но мало что смыслил в любви. Ему казалось, он любит Эффи, и сознание этого давало все основания отказываться от излишних ухаживаний. У них почти вошло в традицию, что вечерами, когда Фридрих зажигал свет, Инштеттен удалялся из комнаты жены в свой кабинет. Мне нужно разобраться в одном запутанном деле, говорил он. Хотя портьера и не была опущена, и Эффи слышала шелест бумаг или скрип его пера, — этим все и ограничивалось. Тогда приходил Ролло и ложился перед ней на коврик у камина, как будто желая сказать: «За тобой снова надо присмотреть; ведь он этого не делает». Тогда она наклонялась к нему и тихо шептала:
— Да, Ролло, мы одиноки.
В девять часов Инштеттен снова появлялся к чаю, большей частью с газетой в руках. Он говорил о князе, у которого опять много неприятностей, особенно из-за этого Евгения Рихтера *, поведение и речи которого ниже всякой критики, затем переходил к назначениям и наградам, которые обычно считал неправильными. Потом он говорил о выборах и о том, какое счастье быть представителем кругов, в которых еще сохранилась респектабельность. Покончив с этим, он просил Эффи сыграть что-нибудь из «Лоэнгрина» или «Валькирии», потому что был ярым поклонником Вагнера. Что влекло его к Вагнеру, было неясно. Одни говорили — нервы (хотя он и казался здоровым, но нервы у него были не в порядке); другие приписывали это преклонение взглядам Вагнера по еврейскому вопросу*. Вероятно, правы были те и другие. В десять часов, когда Инштеттен чувствовал усталость, он расточал несколько милых, хотя и ленивых нежностей, которые Эффи терпеливо переносила, не отвечая взаимностью.
Так прошла зима, наступил апрель, и в саду за двором появилась зелень, очень радовавшая Эффи. Эффи не могла дождаться лета, прогулок по пляжу, курортников. Иногда она вспоминала прошлое, вечер с Триппелли у Гизгюблера, новогодний бал... да, это было недурно. Но последующие месяцы оставляли желать лучшего. Прежде всего они были чрезвычайно однообразны. Эффи даже написала маме: «Можешь себе представить, мама, я почти примирилась с нашим призраком! Правда, я не хотела бы снова пережить ту ужасную ночь, когда Геерт был у князя. Нет, конечно нет! Но постоянное одиночество и полное отсутствие переживаний — это еще тяжелее. Когда я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь, ожидая услышать легкие шаги на потолке, но все бывает тихо, меня это огорчает, и я говорю себе: «Ну почему он не пришел, только не слишком злым и не слишком близко». . Это письмо Эффи писала в феврале, а уже близился май. Питомник снова ожил, послышалось пение зябликов. В ту же неделю прилетели и аисты. Один из них проплыл над ее домом и опустился на амбар рядом с мельницей Утпателя. То было его старое пристанище. Об этом событии Эффи также написала матери. Вообще она сейчас гораздо чаще писала в Гоген-Креммен, чем раньше. В конце того же письма Эффи добавляла: «Я кое о чем забыла сообщить тебе, дорогая мама,— это об окружном воинском начальнике. Он у нас уже почти четыре недели. Но действительно ли он останется у нас? Вот вопрос, и к тому же серьезный. Ты посмеешься надо мной, да и не можешь не посмеяться, но ты не знаешь, что такое здесь отсутствие светского общества. Особенно для меня, до сих пор я не могу как следует ориентироваться в местных дворянских кругах. Может быть, это моя вина. Но все равно. Факт остается фактом — в обществе ощущается острый недостаток. Вот почему в течение всех этих зимних недель я смотрела на окружного начальника, как на утешителя и спасителя. Его предшественник был чудовищем с плохими манерами и еще более плохим нравом и, кроме того, всегда без денег. Из-за него мы мучились все это время, а Инштеттен так больше, чем я. В начале апреля появился майор фон Крам-пас,— это фамилия нового. Тогда мы с мужем радостно упали друг другу в объятия, как если бы уже теперь были навсегда избавлены от всего дурного в этом милом Кессине. Однако, как я уже упоминала, несмотря на присутствие майора, у нас ничто не изменилось. Крампас женат, у него двое детей: десяти и восьми лет, жена годом старше его, ей около сорока пяти. В этом, конечно, ничего особенного. Разве нельзя прекрасно проводить время с подругой, пригодной тебе в матери? Триппелли ведь тоже было около тридцати лет, и с ней все обстояло хорошо. Но с госпожой фон Крампас (она, между прочим, не из дворян) вряд ли что получится. Она всегда в скверном настроении, всегда такая меланхоличная (вроде нашей госпожи Крузе, которую она мне вообще напоминает), и все из ревности. Крампас человек с многочисленными любовными связями, этакий дамский угодник, такие люди всегда казались мне забавными. Он был бы смешон, не дерись он по этой причине на дуэли о одним своим товарищем. У него раздроблена левая рука у самого плеча, и это сразу заметно, хотя, по словам Инштеттена, операция (мне кажется, ее называют резекцией, и производил ее Вильмс*) является шедевром искусства. Оба — господин и госпожа Крампас — нанесли нам визит две недели тому назад. Положение сложилось щекотливое. Госпожа фон Крампас так наблюдала за своим мужем, что он, и особенно я, были крайне смущены. В том, что он полная ей противоположность — такой веселый и задорный, я убедилась три дня тому назад. Он был наедине с Инштеттеном, а мне из моей комнаты был слышен их разговор, после и я с ним беседовала. Это совершеннейший кавалер, и необычайно находчивый. Во время войны* Инштеттен был с ним в одной бригаде, и они часто встречались у графа Грёбена, севернее Парижа. Да, милая мама, присутствие майора могло бы сделать жизнь в Кессине вполне сносной. У него нет померанских предрассудков, хотя родом он из шведской Померании. Но его жена! Без нее, конечно, невозможно обойтись, а с ней тем более невозможно».
Эффи была совершенно права. Дальнейшего сближения с четой Крампас не последовало. Встречи сними происходили иногда в семье Борков, затем мимолетно на вокзале, а несколько дней спустя на увеселительной прогулке, которая состоялась в дубовой роще неподалеку, от Брейтлинга. Однако все ограничилось только краткими приветствиями, и Эффи обрадовалась, когда в начале июня объявили об открытии сезона. Правда, курортников было еще очень мало. До Иванова дня приезжали только одиночки, но уже в самих приготовлениях к открытию сезона было некоторое развлечение. На территории разместили карусель и тиры, лодочники конопатили и красили свои лодки, каждый маленький домик обзаводился новыми занавесками, а сырые комнаты с потолками, пораженными грибком, окуривались серой и затем проветривались.
В доме Эффи также царило возбуждение, разумеется не из-за курортников, а совсем по другой причине. Даже госпожа Крузе хотела принять в хлопотах посильное участие. Но это напугало Эффи, и она заявила:
— Геерт, пусть только госпожа Крузе ни до чего не дотрагивается. Я сама обо всем позабочусь.
Инштеттен обещал ей: ведь у Христели и Иоганны было достаточно свободного времени. Чтобы дать иное направление мыслям своей молодой жены, он прекратил разговор о приготовлениях и спросил, не заметила ли она, что прибыл некто из курортников, правда, не первым, но одним из первых.
— Мужчина?
— Нет, дама. Она прежде бывала здесь и всегда снимала одно и то же помещение. Она приезжает всегда так рано потому, что не любит, когда все уже переполнено.
— Это нельзя поставить ей в вину. Но кто она?
— Вдова регистратора Роде.
— Странно. Обычно я была невысокого мнения о вдовах регистраторов.
— Да? — рассмеялся Инштеттен.— Так уж заведено. Но здесь — исключение. Во всяком случае, она имеет
• больше, чем свою вдовью пенсию, и приезжает всегда с большим багажом, значительно большим, чем ей требуется. Вообще она очень своеобразная женщина, странная и болезненная — у нее болят ноги,— никому не доверяет и всегда держит при себе пожилую служанку, достаточно сильную, чтобы ее защитить, или, если понадобится, перенести на руках. На этот раз у нее новая служанка, и, как обычно, крепко сбитая особа, похожая на Триппелли, только еще здоровее.
— О, я ее видела. Добрые карие глаза смотрят на всех так доверчиво и честно. Правда, вид глуповатый.
— Верно. Она самая.
Их разговор происходил в середине июня. С этого времени приток отдыхающих что ни день возрастал. У жителей Кессина, как всякое лето, появилось новое своеобразное занятие — прогулка к бастиону в ожидании прибывающего парохода. Эффи, разумеется, была вынуждена отказываться от подобных прогулок в тех случаях, когда Инштеттен не мог ее сопровождать. Зато она могла по крайней мере из окна видеть оживленное движение на улицах, ведущих к пляжу и отелю, на улицах, бывших прежде такими безлюдными. Теперь она больше, чем обычно, проводила время в своей спальне, откуда все было хорошо видно. Иоганна при этом стояла рядом и давала справки почти на все вопросы. Курортники большей частью принадлежали к ежегодным посетителям Кессина, и девушка не только называла их фамилии, но и сообщала о них краткие сведения.
Все это очень занимало Эффи и поднимало ее настроение. Однако, как раз в Иванов день, около одиннадцати часов дня, когда поток людей с парохода был особенно оживленным и пестрым, из центра города вместо обычных экипажей с супружескими парами, детьми и чемоданами прибыла колесница, завешанная черным. За ней следовали две траурные кареты. Колесница остановилась у дома напротив. Вдова регистратора Роде умерла три дня тому назад. Ее родственники, срочно прибывшие из Берлина, решили не перевозить покойную в Берлин, а похоронить здесь, на Кессинском кладбище, на дюнах. Эффи стояла у окна и не без любопытства смотрела на необычайно торжественную сцену, которая разыгрывалась перед ней. На похороны из Берлина прибыли два племянника со своими женами. Всем лет по сорока или что-нибудь в этом роде, у всех удивительно здоровый цвет лица. Племянники в превосходных фраках были еще приемлемы, и трезвая их деловитость была скорее уместной, чем излишней. Но обе дамы — они явно стремились показать жителям Кессина, что представляет собою траур — были облечены в длинные, до самой земли, траурные вуали, закрывавшие их лица. И вот гроб, на котором лежало несколько венков и даже пальмовый лист, был поставлен на дроги, и обе четы сели в кареты. В первую, вместе с одной из скорбных пар, сел Линде-квист, позади второй шла хозяйка дома, а рядом с ней та статная особа, которую покойная привезла с собою в Кессин. Эта последняя была очень возбуждена, и, казалось, так искренне, хотя ее волнение означало, может, и не совсем скорбь. Всхлипывала и хозяйка дома, тоже вдова; но ее лицо явно выражало, что она все время думает о неожиданной возможности сдать квартиру вторично, квартиру, которая оплачена покойной за все лето. Хозяйка чувствовала себя в привилегированном положении и вызывала зависть других подобных ей особ.
Когда процессия двинулась, Эффи пошла в сад, расположенный позади двора. Здесь в буковой аллее она хотела избавиться от тяжелого впечатления, произведенного всей этой сценой, лишенной жизни и любви. Эффи действительно отвлеклась, и ей пришла в голову мысль вместо однообразного блуждания по саду совершить более отдаленную прогулку. К тому же врач советовал больше движений на свежем воздухе — это лучшее, что следует делать в ее положении. Иоганна, которая тоже была в саду, принесла ей накидку и шляпу. Приветливо распрощавшись, Эффи вышла из дому и направилась к лесу, через который тянулось шоссе и вдоль него узкий тротуар. Последний вел к дюнам и отелю, расположенному на берегу. По пути стояли скамейки, на которые Эффи часто присаживалась, потому что ей было тяжело идти, к тому же палило солнце. Она устроилась поудобнее и стала рассматривать экипажи и туалеты дам, проезжавших мимо. Это ее оживило. Развлекающие зрелища были ей необходимы, как воздух. Когда лесок остался позади, начался самый тяжелый отрезок пути — песок и снова песок и нигде ни признака тени. К счастью, здесь лежали брусья и доски. По ним она прошла к прибрежному отелю, разгоряченная и усталая, но в бодром настроении. Там в этот час обедали, и кругом все было тихо и пустынно, что доставляло ей большое удовольствие. Она заказала себе стакан хереса, бутылку биллингской воды и посмотрела на море, которое переливалось в лучах яркого солнца, а у берега плескало мелкими волнами. «Там, за морем, лежит Борнхольм, а за ним — Висби, о котором Янке рассказывал мне в детстве чудесные сказки. Висби нравился ему больше Любека и Вулленвебера*. А за Висби — Стокгольм, где случилась стокгольмская резня *, а там — большие проливы, Нордкап, полуночное солнце». Внезапно ее охватило желание увидеть все это. Но тут она снова вспомнила, что предстоит ей в ближайшее время, и испугалась. «Грех быть такой легкомысленной и уноситься мечтами вдаль, тогда как надобно думать о том, что так близко. Может быть, за этим последует возмездие, и мы оба умрем — и ребенок, и я. А дроги и две кареты... Они остановятся тогда не у того дома, а у нашего... Нет, нет, я не хочу умирать здесь, не хочу, чтобы меня похоронили на местном кладбище. Я хочу в Гоген-Креммен. А Линдеквист, как он ни хорош... нет, Нимейер мне дороже. Он меня крестил и венчал, пусть Нимейер меня и схоронит...». — И слеза капнула ей на руку. И она снова рассмеялась: «Я ведь еще живу, мне только семнадцать лет, а Нимейеру пятьдесят семь». Она услышала звон посуды в столовой, потом стук отодвигаемых стульев. Наверно, встают из-за стола. Эффи хотелось избежать всяких встреч. Она быстро поднялась со своего места, чтобы окольным путем вернуться в город. Эта дорога привела ее к кладбищу на дюнах. Ворота были открыты. Она вошла. Здесь все цвело, бабочки летали над могилами, а высоко в небе повисли несколько чаек. Было тихо и чудесно, она могла отдохнуть тут, возле могил. Но так как солнце с каждым мгновением припекало все сильнее, она пошла вверх по дорожке, затененной плакучими ивами и несколькими ясенями, печально склоненными у могил. Дойдя до конца этой дорожки, она увидела справа, немного поодаль от аллеи, свежий песчаный холмик с четырьмя или пятью венками, а около холмика скамью. На ней сидела та самая добродушная и крепко сбитая особа, которая шла рядом с хозяйкой за гробом вдовы регистратора. Эффи тотчас же-узнала ее и была тронута преданностью этой женщины (так по крайней мере ей показалось), та сидела под палящими лучами, а со времени похорон прошло около двух часов.
— Жаркое место вы себе выбрали, — проронила Эффи.— Слишком жаркое. Здесь можно получить солнечный удар.
— И хорошо бы.
— То есть как?
— Тогда меня не станет на свете.
— Мне кажется, нельзя так говорить даже при несчастье, даже когда умирает кто-нибудь дорогой. Вы ее, наверно, очень любили?
— Я? Ее? Избави боже!
— Но ведь вы так грустны. В чем-то должна быть причина.
— Есть и причина, госпожа.
— Вы знаете меня?
— Да! Вы супруга господина ландрата. Мы со старухой часто о вас говорили. Перед самым концом она уже не могла, ей не хватало воздуха, что-то давило ее внутри, вероятно, вода. Но пока силы не сдали, она тараторила без умолку. Настоящая была берлинка...
— Славная женщина?
— Нет. Если бы я так сказала, я бы солгала. Но она лежит здесь, а о мертвых плохо не говорят, зачем нарушать их покой! Как бы не так, получит она у меня покой! Она была никуда не годной, сварливой и скупой женщиной и обо мне никогда не заботилась. А родственники, что приехали вчера из Берлина... грызлись друг с другом до поздней ночи. Эти тоже никуда не годятся, никуда не годятся. Ужасный народ, жадный, алчный и жестокосердный. Уплатить они мне уплатили, а как грубо, неприветливо и со всякими там оговорками, да и то лишь потому, что обязаны были заплатить и до конца квартала оставалось всего шесть дней. Иначе я ничего бы не получила, или только половину, или даже четверть. Ничего не добавили сами, по доброй воле. И дали-то всего одну рваную бумажку в пять марок, только добраться до Берлина, и то в четвертом классе, где придется сидеть на собственном чемодане. Никуда я не поеду, буду сидеть здесь и ждать смерти... Боже! Я надеялась, что у старухи нашла наконец спокойную работу. И вот я ни с чем, и опять придется бродить по свету. К тому нее я католичка. Как мне все надоело! Лучше бы мне лежать на месте старухи, а ей бы остаться вместо меня... Она с удовольствием пожила бы еще, такие зловредные люди всегда любят жить.
Тем временем Ролло, сопровождавший Эффи, уселся перед женщиной и, высунув язык, стал рассматривать ее. Когда она замолчала, он поднялся, подошел к ней и положил голову на колени.
Женщина мгновенно преобразилась.
— Боже! Как много это для меня значит! Это единственное существо, которое переносит меня, которое дружелюбно смотрит на меня, кладет свою голову мне на колени! Боже, давно я не видела такой ласки. Ну, мой славный, как зовут тебя? Ты ведь замечательный пес!
— Ролло, — сказала Эффи.
— Ролло, это странное имя. Но имя ни о чем не говорит. У меня тоже странная фамилия, то есть имя. Другого я не имею.
— Как же вас зовут?
— Меня зовут Розвита.
— Да, имя редкое, это ведь...
— Совершенно верно, госпожа, это католическое имя. Я же католичка. Из Эйхсфельда. А католику всегда труднее и горше на свете. Многие не любят католиков, потому что они так часто ходят в церковь. «Вы исповедуетесь, а в главных грехах не признаетесь». Боже, как часто я это слышала, сперва, когда была в прислугах в Гибихенштейне, а затем в Берлине. Но я плохая католичка, совсем забросила свою религию, и, может быть, именно поэтому мне живется так плохо. Да! Нельзя забывать свою веру, нужно все делать, как полагается.