ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 21.12.2020
Просмотров: 937
Скачиваний: 2
выскочил из дома.
Шел я медленно. Банхофштрассе, Хойсерштрассе, Блюменштрассе -- не один
год это была моя дорога в школу. Я знал там каждый дом, каждый сад и каждый
забор -- тот, который ежегодно красили новой краской, тот, доски которого
стали такими серыми и трухлявыми, что я мог продавить их рукой, железные
ограды, вдоль которых я бегал ребенком с палкой, выбивая звон из их прутьев,
и высокие кирпичные стены, за которыми, как я фантазировал, должно было
скрываться что-то чудесное и ужасное, пока я не сумел вскарабкаться наверх и
не увидел одни скучные ряды запущенных цветочных клумб и ягодно-овощных
грядок. Мне было хорошо знакомо булыжное и гудронированное покрытие на
проезжей части и я знал, где сменяют друг друга на тротуаре плиты,
волнообразно уложенные базальтовые катыши, гудрон и гравий.
Мне все было знакомо до мелочей. Когда мое сердце перестало колотиться
и мое лицо больше не горело, та встреча между кухней и прихожей была далеко.
Я злился на себя. Я убежал, точно ребенок, вместо того, чтобы отреагировать
так спокойно-уверенно, как сам того от себя ожидал. Мне ведь было уже не
девять лет, а пятнадцать. Правда, для меня оставалось загадкой, как должна
была проявиться эта спокойно-уверенная реакция.
Другой загадкой была сама встреча между кухней и прихожей. Почему я не
мог отвести взгляда от этой женщины? У нее было очень сильное и очень
женственное тело, более пышное, чем у девочек, которые мне нравились и на
которых я засматривался. Я был уверен, что она не привлекла бы мое внимание,
если бы я увидел ее в бассейне. К тому же она предстала передо мной не более
голой, чем девочки и женщины, которых я уже видел в бассейне. И потом она
была гораздо старше девочек, о которых я мечтал. Сколько ей было лет? За
тридцать? Трудно определить года, которых сам еще не нажил или не замечаешь
на своем горизонте.
Много лет позднее я понял, что не мог отвести от нее глаз не из-за ее
фигуры, а из-за ее движений и поз. Я не раз просил потом своих подруг одеть
чулки, но не желал объяснять им свою просьбу, рассказывать о загадке той
встречи между кухней и прихожей. Поэтому моя просьба воспринималась ими как
желание увидеть на женском теле подвязки и кружевное нижнее белье и
предаться эротической экстравагантности, и когда эта просьба выполнялась, то
происходило это в кокетливой позе. Нет, это было не то, от чего я не мог
отвернуть тогда своих глаз. Она не позировала, она не кокетничала. Я также
не помню, чтобы она делала это в других случаях. Я помню, что ее тело, ее
позы и движения иногда производили впечатление неуклюжести. Не то, чтобы она
была такой тяжелой. Скорее, казалось, она уединилась в глубинах своего тела,
предоставила его самому себе и его собственному, не нарушаемому никакими
приказаниями головы спокойному ритму, и позабыла о внешнем мире. То же
забвение окружающего мира было в ее позах и движениях, когда она одевала
чулки. Однако тут она не была неуклюжей, а напротив -- плавной, грациозной,
соблазнительной, и соблазн этот находил свое выражение не в ее груди, бедрах
и ногах, а в приглашении забыть внешний мир в глубинах ее тела.
В то время я этого не знал -- быть может, не знаю и сейчас, а только
сочиняю здесь что-то. Но когда я думал тогда о том, что же меня так
возбудило, это возбуждение снова возвращалось. Чтобы отгадать загадку, я
вызывал в памяти ту встречу, и расстояние, на которое я удалился, сделав ее
для себя загадкой, исчезало. Я снова видел перед собой все и снова не мог
оторвать от этой картины своих глаз.
5
Через неделю я снова стоял перед ее дверью.
На протяжении недели я пытался не думать о ней. Но в тот период не
находилось ничего такого, что могло бы меня занять и отвлечь; врач еще не
разрешал мне ходить в школу, книги после нескольких месяцев чтения мне
надоели, а друзья хоть и заходили, но я был уже так долго болен, что их
посещения не могли больше навести мостов между их буднями и моими и
становились все короче. Мне рекомендовалось выходить на прогулки, каждый
день слегка удлиняя маршрут, и не напрягаться при этом. А напряжение бы мне
не повредило.
Каким все-таки заколдованным бывает время болезни в детстве и
юношестве! Внешний мир, мир свободного времяпровождения во дворе, в саду или
на улице лишь приглушенными звуками достигает комнаты больного. Внутри же
нее широко пускает корни мир историй и персонажей из книг, которые читает
больной. Температура, ослабляющая чувство восприятия и усиливающая фантазию,
превращает комнату в новое, одновременно знакомое и незнакомое помещение;
чудовища выставляют в узоре занавесей и рисунке обоев свои рожи, а стулья,
столы, полки и шкаф вырастают до размеров гор, зданий или кораблей,
одновременно удивительно близких и страшно далеких. Долгими ночными часами
больного сопровождают удары часов на церковной башне, гул случайно
проезжающих машин и отблески света от их фар, блуждающие по стенам и
потолку. Это часы без сна, но не бессонные часы, это не часы какого-то
лишения, но часы изобилия. Желания, воспоминания, страхи, вожделения создают
лабиринты, в которых больной теряется, находится и снова теряется. Это часы,
в которые все становится возможным, хорошее и плохое.
Все это ослабевает, когда состояние больного улучшается. Однако если
болезнь длилась достаточно долго, то комната оказывается пропитанной
пережитыми впечатлениями и выздоравливающий, у которого уже спала
температура, все еще не может найти выхода из своих лабиринтов.
Каждое утро я просыпался с плохой совестью, иногда с влажными или
выпачканными засохшими пятнами штанами пижамы. Картины и сцены, которые мне
снились, не были благочестивыми. Я знал, что моя мать, пастор, который
наставлял меня во время конфирмации и к которому я относился с уважением, и
моя старшая сестра, которой я доверил тайны своего детства, не бранили бы
меня за них напрямую. Но они стали бы увещевать меня в ласковой, озабоченной
манере, которая была хуже брани. Особенно неблагочестивым было то, что когда
те картины и сцены не являлись ко мне во сне, так сказать, пассивно, тогда я
активно вызывал их в своей фантазии.
Не знаю, откуда у меня взялась смелость снова пойти к фрау Шмитц. Может
быть, моральное воспитание в известной степени обернулось само против себя?
Если похотливый взгляд был таким плохим, как и удовлетворение страсти, а
активное фантазирование таким плохим, как и непристойный предмет фантазий --
почему бы тогда сразу не взяться за удовлетворение и за непристойный
предмет? Изо дня в день я осознавал все больше, что я не в состоянии
отбросить эти греховные мысли. И вот мне захотелось совершить и само
греховное деяние.
Было у меня тут и еще одно рассуждение. Пусть даже идти к ней было
опасно. Но, собственно говоря, вряд ли эта опасность могла принять реальные
формы. Скорее всего, фрау Шмитц удивленно поздоровается со мной, выслушает
мои извинения за мое странное поведение и по-дружески со мной распрощается.
Опаснее же было не идти к ней; тогда я рисковал вообще не избавиться от
своих фантазий. То есть, думал я, я сделаю правильно, если пойду к ней. Она
будет вести себя нормально, я буду вести себя нормально, и все снова будет
нормально.
Так я тогда размышлял, вывел свое вожделение в статью необычного
морального расчета и заставил замолчать свою совесть. Однако это не придало
мне смелости идти к фрау Шмитц. Придумывать, почему моя мать, уважаемый
пастор и моя старшая сестра, взвесь они все хорошенько, должны бы были не
удерживать меня от этого поступка, а, наоборот, призывать к нему -- это было
одно. Идти же к ней на самом деле -- было нечто совсем другое. Я не знаю,
почему я это сделал. Но сегодня я распознаю в событиях тех дней образец, по
которому мои мысли и действия затем на протяжении всей моей жизни находили
или не находили друг у друга должный отклик. Я думаю так: если ты пришел к
какому-нибудь результату, закрепил этот результат в каком-нибудь решении, то
тебе еще предстоит узнать, что практические действия это совсем отдельный
пункт -- они могут, но не обязательно должны следовать за решением. За свою
жизнь я достаточно часто делал то, на что я не решался и не делал того, на
что решался. Что-то во мне, чем бы оно там ни было, действует; оно едет к
жене, которую я не хочу больше видеть, оно отпускает по отношению к
начальнику замечание, которое может поставить крест на всей моей служебной
карьере, оно курит дальше, хотя я решил бросить курить, и бросает курить
после того, как я смирился с тем, что был и останусь курильщиком. Я не хочу
сказать этим, что мысли и решения не влияют на поступки, нет. Однако твои
поступки не вытекают просто из того, что ты до этого подумал и что решил. У
них есть свой собственный источник и они таким же самостоятельным образом
являются твоими поступками, как и твои мысли являются твоим мыслями и твои
решения -- твоими решениями.
6
Ее не было дома. Дверь подъезда была приотворена, я поднялся по
лестнице, позвонил и стоял в ожидании. Я позвонил еще раз. Внутри квартиры
двери были открыты, я видел это сквозь стеклянное окошко входной двери и
узнал в прихожей зеркало, гардероб и часы. Я слышал, как они тикали.
Я сел на ступеньки и стал ждать. Я не испытывал облегчения, как это
бывает, когда, решившись на что-нибудь, ты мучаешься при этом нехорошими
чувствами и боишься последствий и потом радуешься, что осуществил свое
решение и последствия тебя не коснулись. Я также не был разочарован. Я
твердо решил увидеть ее и ждать до тех пор, пока она не придет.
Часы в прихожей отбили сначала пятнадцать минут, потом полчаса и потом
ровно час. Я попробовал следить за их тихим тиканьем и считать вместе с ними
те девятьсот секунд, которые лежали в промежутке между их боем, но меня то и
дело что-нибудь отвлекало. Во дворе визжала пила столяра, в доме из какой-то
квартиры раздавались то голоса, то музыка, слышался шум открываемой двери.
Потом я услышал, как кто-то равномерными, медленными, тяжелыми шагами
поднимается по лестнице. Мне очень хотелось, чтобы этот кто-то жил на
третьем этаже. Если он меня увидит, как мне объяснить ему, что я здесь
делаю? Однако стук шагов на третьем этаже не прекратился. Он шел все выше и
выше. Я встал.
Это была фрау Шмитц. В одной руке она несла бумажный пакет с брикетным
углем, в другой -- ящик под брикеты. На ней была форма, китель и юбка, и я
увидел, что она была трамвайным кондуктором. Она не замечала меня, пока не
достигла лестничной площадки. В ее взгляде не было рассерженности, удивления
или насмешки -- в нем не было ничего из того, чего я опасался. Ее взгляд был
усталым. Когда она поставила уголь и стала искать в кармане кителя ключ, на
полу зазвенели монеты. Я подобрал их и подал ей.
-- Внизу, в подвале -- еще два пакета. Ты не смог бы наполнить их и
поднять наверх? Дверь там открыта.
Я помчался вниз по лестнице. Дверь в подвал была открыта, свет был
включен и у подножия длинной лестницы, ведущей вниз, я нашел отгороженное
досками помещение, дверь которого была лишь слегка прикрыта, а замок висел
рядом на незащелкнутой дужке. Помещение было большим и уголь высокой кучей
поднимался до самого люка в потолке, через который его засыпали в подвал с
улицы. По одну сторону от двери брикеты были аккуратно уложены, по другую
стояли пакеты под них.
Не знаю, что я сделал неправильно. Дома я тоже приносил уголь из
подвала и у меня никогда не было с этим сложностей. Правда, дома он не лежал
такой высокой кучей. Первый пакет я наполнил без проблем. Когда я взял за
лямки второй и хотел было подобрать им лежавший на полу уголь, гора пришла в
движение. Сверху на меня большими скачками запрыгали маленькие куски и
маленькими -- большие, ближе к полу все поползло, а на самом полу покатилось
и заверещало. Облаком поднялась черная пыль. Испугавшись, я остался стоять
на месте, принял на себя не один удар напиравших кусков и вскоре стоял в
угле по щиколотки.
Когда гора утихомирилась, я выбрался из угля, наполнил второй пакет,
нашел веник, которым замел обратно куски, выкатившиеся в проход подвала,
закрыл дверь и понес оба пакета наверх.
Она сняла китель, ослабила узел галстука, расстегнула верхнюю пуговицу
сорочки и сидела со стаканом молока за кухонным столом. Она увидела меня и
засмеялась, сначала сдержанно всхлипывая, потом -- во весь голос. Она
показывала на меня пальцем и другой рукой хлопала по столу.
-- Ну и вид у тебя, парнишка, ну и вид!
Потом я сам увидел свое черное лицо в зеркале над мойкой и стал
смеяться вместе с ней.
-- Так тебе нельзя идти домой. Я сейчас приготовлю тебе ванну и почищу
твою одежду.
Она подошла к ванне и открыла кран. Вода, журча и пуская пар, полилась
в нее.
-- Только снимай свои вещи осторожно, мне не нужна в кухне угольная
пыль.
Я помедлил, снял свитер и рубашку и снова стоял в нерешительности. Вода
поднималась быстро, и ванна была уже почти полной.
-- Ты что, хочешь мыться в брюках и ботинках? Парнишка, я на тебе не
смотрю.
Однако, когда я закрыл кран и снял трусы, она преспокойно меня
разглядывала. Я покраснел, залез в ванну и с головой погрузился в воду.
Когда я вынырнул, она была с моими вещами на балконе. Я слышал, как она
стучала один о другой ботинками и вытряхивала брюки и свитер. Она что-то
крикнула вниз, через угольную пыль и древесные опилки, снизу ей что-то
крикнули в ответ и она рассмеялась. Вернувшись назад в кухню, она положила
мои вещи на стул. В мою сторону она бросила лишь беглый взгляд.
-- Возьми шампунь и помой голову тоже. Я сейчас принесу полотенце.
Она взяла что-то из платяного шкафа и вышла из кухни.
Я как следует помылся. Вода в ванне была грязной, и я пустил в нее
новую воду, чтобы ополоснуть под струей из крана голову и лицо. Потом я
просто лежал, слушал, как рокочет колонка подогрева воды, чувствовал на
своем лице прохладу воздуха, долетавшую до меня через чуть приоткрытую дверь