Файл: Бернхард Шлинк - Чтец.doc

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 21.12.2020

Просмотров: 939

Скачиваний: 2

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

-- Дурацкая работа? Ты не знаешь, что это такое.

Я сидел на краю кушетки. Меня словно чем-то оглушили.

-- Извини. Я возьмусь за учебу. Не знаю, получится ли у меня -- через

шесть недель учебный год заканчивается. Я все-таки постараюсь. Но у меня

ничего не выйдет, если мне нельзя будет больше видеться с тобой. Я...

Сначала я хотел сказать "я люблю тебя", но потом передумал. Может, она

была и права, даже наверняка она была права. Но она была не вправе требовать

от меня, чтобы я уделял больше времени школе, и делать это условием для

наших свиданий.

Часы в прихожей пробили пол-второго.

-- Тебе надо уходить.

Она помедлила:

-- С завтрашнего дня я работаю в главную смену. В пол-шестого я буду

приходить домой, тогда можешь приходить и ты. Если до этого будешь делать

то, что тебе надо для школы.

Мы стояли друг напротив друга голые, однако даже в форме она не могла

мне показаться более непреклонной. Я не понимал положения вещей. Она

волновалась из-за меня? Или из-за себя? Если моя работа идиотская, то ее --

и подавно, неужели это ее задело? Но я ведь не сказал, что моя или ее работа

идиотская. Или она не хотела иметь своим любовником бездаря? А был ли я ее

любовником? Кем я вообще для нее был? Я одевался, нарочно возился со своими

вещами и ждал, что она что-нибудь скажет. Но она ничего не говорила. Наконец

я полностью оделся, а она все еще стояла голая, и когда я обнял ее,

прощаясь, она никак на это не отреагировала.






9




Почему я испытываю такую грусть, когда думаю о том времени? Что это,

тоска по былому счастью? А я был действительно счастлив в те недели, когда

работал "как последний дурак" и закончил-таки класс и мы любили друг друга

так, как будто все остальное в мире перестало для нас существовать. Или это

знание того, что произошло после и что после обнаружилось только то, что уже

было раньше?

Почему? Почему, когда мы оглядываемся назад, то вдруг то, что некогда

было прекрасным, утрачивает свою силу из-за того, что скрывало тогда ужасную

правду? Почему воспоминания о счастливо проведенных супружеских годах

омрачаются, когда вдруг выясняется, что один из супругов все эти годы

изменял другому? Потому, что в таком положении нельзя быть счастливым? Но

ведь счастье-то было! Порой воспоминание уже тогда искажает впечатление о

счастье, если конец был горьким. Потому, что счастье только тогда бывает

полным, когда оно длится вечно? Потому, что горько может закончиться только

то, что было горьким, неосознанным и неопознанным нами? Но что такое

неосознанная и неопознанная горечь?

Я вспоминаю ту пору и вижу самого себя перед собой. Я донашивал

элегантные костюмы, которые достались мне от богатого дяди вместе с

несколькими парами двухцветных туфель, черно-коричневых, черно-белых, из


замши и гладкой кожи. У меня были слишком длинные руки и слишком длинные

ноги, что отражалось не на костюмах, которые моя мать откладывала для меня

по длине, а на координации моих движений. Я носил дешевые очки ходовой

модели и мои волосы метлой торчали в разные стороны, что бы я против этого

не делал. В школе я был не в числе первых и не в числе последних; мне

кажется, многие учителя меня не очень-то замечали, равно как и мои

соученики, задававшие в классе тон. Мне не нравилось то, как я выгляжу, как

одеваюсь и двигаюсь, что выделываю и что из себя представляю. Но сколько во

мне было энергии, сколько веры в то, что когда-нибудь я буду красивым и

умным, стоящим выше других и почитаемым, сколько ожидания, с которым я

устремлялся на встречи с новыми людьми и с новыми ситуациями!

Может, это и есть то, что наводит на меня печаль? Этот пыл и эта вера,

наполнявшие меня тогда и взявшие с жизни обещание, которое та так и не

смогла сдержать? Иногда я вижу в лицах детей и подростков тот же самый пыл и

ту же самую веру, и смотрю на них с той же печалью, с которой вспоминаю

себя. Не является ли эта печаль абсолютной? Не она ли одолевает нас тогда,

когда приятные воспоминания блекнут, потому что счастье, о котором мы

вспоминаем, жило не только ситуацией, но и обещанием, которое никогда потом

не было сдержано?

Она -- мне уже следует начать называть ее Ханной, как я начал делать

это тогда -- она, однако, жила не обещанием, а ситуацией и только ей одной.

Я расспрашивал ее о ее прошлом и у меня складывалось впечатление, что

то, что она мне отвечает, она вытаскивает из старого, пыльного сундука. Она

выросла в Трансильвании, в семнадцать лет приехала в Берлин, устроилась

рабочей на фабрику "Сименс" и в двадцать один год попала в армию. После

войны она перепробовала много разных работ. В профессии кондуктора, которую

она имела вот уже несколько лет, ей нравились форменная одежда и движение,

смена картин и стук колес под ногами. В остальном же профессия ей не

нравилась. У нее не было семьи. Ей было тридцать шесть лет. Все это она

рассказывала мне так, как будто это была не ее жизнь, а жизнь другого

человека, которого она не очень хорошо знает и который ей безразличен. То,

что я хотел знать подробнее, она зачастую не помнила, и не понимала к тому

же, почему меня интересуют такие вещи, как то, что стало с ее родителями,

есть ли у нее братья и сестры, как ей жилось в Берлине и что она делала в

армии. "Ну и любопытный же ты, парнишка!".

То же самое было и с будущим. Конечно, я не строил планов насчет

женитьбы и создания семьи. Но, скажем, связь Жюльена Сореля с мадам де

Реналь трогала меня больше, чем его связь с Матильдой де ля Моль. Феликса

Круля мне хотелось видеть под конец в объятиях его матери, а не дочери. Моя


сестра, изучавшая германистику, поведала как-то за едой о литературном споре

на тот счет, имел ли господин фон Гете любовную связь с госпожой фон Штейн,

и я к полному изумлению всей семьи стал энергично отстаивать данное

предположение.

Я представлял себе, как могли бы выглядеть наши отношения через пять

или десять лет. Я спрашивал Ханну, как она себе это представляет. Но ей не

хотелось думать наперед даже до пасхи, когда я на каникулах планировал

совершить с ней велосипедную прогулку за город. Выдавая себя за мать и сына,

мы могли бы взять где-нибудь на двоих комнату и провести вместе целую ночь.

Странно, что я не испытывал неловкости, представляя себе такую

возможность и предлагая ее Ханне. Находись я в дороге со своей матерью, я бы

до последнего настаивал на отдельной комнате. Я считал, что уже вышел из

того возраста, когда мать должна сопровождать тебя к врачу, в магазин за

покупкой нового пальто или встречать тебя на вокзале. Когда моя мать шла со

мной куда-нибудь и по дороге нам встречались мои школьные товарищи, я

боялся, что меня примут за маменькиного сыночка. Однако выйти на улицу с

Ханной, которая хоть и была на десять лет моложе моей матери, но сама вполне

подходила для этой роли, отнюдь не представлялось мне зазорным. Наоборот,

это наполняло меня гордостью.

Когда я вижу сегодня тридцатишестилетнюю женщину, я считаю ее молодой.

Но когда я вижу сегодня пятнадцатилетнего подростка, то я вижу перед собой

ребенка. Я удивляюсь, сколько уверенности придала мне Ханна. Мой успех в

школе заставил учителей приглядеться ко мне повнимательнее и заручил меня

гарантией их уважительного отношения ко мне. Девочки, с которыми я

сталкивался, заметили, что я не сторонюсь их, и это им импонировало. Я

хорошо чувствовал себя в своем теле.

В моей памяти, четко запечатлевшей и ярко освещающей наши первые

встречи с Ханной, последущие недели, прошедшие между тем нашим разговором и

концом учебного года, следуют расплывчатой, неразделимой чередой. Одна

причина тут заключается в частоте наших встреч и интенсивности их

протекания, другая -- в том, что до этого у меня никогда еще не было таких

наполненных дней и моя жизнь никогда еще не шла в таком быстром и плотном

ритме. Когда я вспоминаю свою учебу в те недели, то не могу отделаться от

впечатления, что я просто сел тогда за письменный стол и так и остался

сидеть за ним до тех пор, пока не наверстал все то, что было пропущено мною

за время желтухи, пока я не выучил все слова, не прочел все тексты, не

осуществил все математические доказательства и не соединил друг с другом все

химические формулы. О Веймарской республике и Третьем рейхе я успел

прочитать, еще лежа больным в постели. Точно так же и сами наши встречи


вспоминаются мне как одна единственная долгая встреча. После того разговора

они всегда проходили во второй половине дня: когда Ханна работала в вечернюю

смену -- с трех до половины пятого, в других случаях -- в пол-шестого. В

семь в нашей семье садились ужинать и Ханна поначалу подгоняла меня, чтобы я

ненароком не опоздал домой. Но через некоторое время рамки полуторачасового

лимита были раздвинуты и я начал придумывать всякие отговорки и пропускать

ужин.

Виной тому было чтение вслух. На следующий день после нашего памятного

разговора Ханна спросила меня, что мы проходим в школе. Я рассказал ей об

эпосах Гомера, речах Цицерона и истории о старике и его схватке с рыбой и

морем, написанной Хемингуэем. Ей захотелось послушать, как звучат греческий

и латинский языки, и я прочитал ей несколько мест из Одиссеи и из речей

Цицерона против Катилины.

-- А немецкий ты тоже учишь?

-- То есть как -- немецкий?

-- Я имею в виду, учишь ли ты только иностранные языки или в своем

собственном языке тоже есть еще что поучить?

-- Мы читаем разные произведения.

Когда я болел, наш класс читал "Эмилию Галотти" и "Коварство и любовь"

[*]. Скоро нам предстояло писать сочинение по этим пьесам и, следовательно,

я должен был прочесть оба произведения, что я и делал после того, как

заканчивал все остальные задания. Но было это уже, как правило, в позднем

часу, я плохо соображал от усталости и на следующий день уже не помнил того,

что прочитал, и мне приходилось браться за чтение заново.

-- Почитай-ка мне!

-- Читай сама, я принесу тебе эти книги.

-- У тебя такой приятный голос, парнишка, мне больше нравится слушать

тебя, чем читать самой.

-- Ну, не знаю...

Но когда я пришел на следующий день и хотел поцеловать ее, она

отстранилась.

-- Нет, почитай мне сначала.

Она не шутила. Мне пришлось полчаса читать ей вслух "Эмилию Галотти",

прежде чем она пустила меня в ванну и потом к себе в постель. Теперь я был

рад мытью в ванне. Желание, с которым я пришел к ней, за время чтения как-то

само собой улетучилось. Прочитать пьесу так, чтобы суметь мало-мальски

выделить разные действующие лица и вдохнуть в них жизнь, требует от тебя

определенной концентрации. В ванне желание снова возвращалось. Читать вслух,

мыться в ванне, заниматься любовью и потом еще лежать немного рядом -- это

стало ритуалом наших встреч.

Она была внимательным слушателем. Ее смех, ее пренебрежительное

фырканье и ее возмущенные или одобрительные возгласы свидетельствовали о

том, что она увлеченно следила за сюжетом пьесы и считала как Эмилию, так и

Луизу глупыми девицами. Нетерпение, с которым она иногда просила меня читать

дальше, исходило из ее надежды, что глупости в конце концов должен быть

какой-то предел: "Нет, ты посмотри только, этого не может быть!" Иногда мне


и самому хотелось читать, не останавливаясь. Когда дни стали длиннее, я

читал дольше, чтобы оставаться с нею в постели до наступления сумерек. Когда

она засыпала на мне, во дворе замолкала пила, начинал петь дрозд и предметы

в кухне приобретали одну только полуяркую-полутемную серую окраску, тогда я

был вне себя от счастья.






10




В первый день пасхальных каникул я встал в четыре часа утра. Ханна

работала в первую смену. В четверть пятого она выезжала на велосипеде в

трамвайный парк и в пол-пятого ехала в трамвае на Шветцинген. По дороге

туда, сказала она мне, трамвай часто бывает пустым, только на обратном пути

он заполняется пассажирами.

Я сел в трамвай на второй остановке. Второй вагон пустовал, в первом

рядом с вагоновожатым стояла Ханна. Я не решался, в какой вагон мне войти, в

первый или второй, и выбрал второй. Он обещал некоторую интимность, объятие,

поцелуй. Но Ханна не подошла ко мне. Она не могла не видеть, что я ждал на

остановке и сел в трамвай. Поэтому он ведь и остановился. Но она не отходила

от вагоновожатого, болтала и шутила с ним. Я видел это.

Трамвай проезжал одну остановку за другой. Никто не стоял на них и не

ждал. Улицы были пустыми. Солнце еще не взошло и под белым небом все лежало

в бледном свете: дома, припаркованные машины, покрывающиеся зеленью деревья

и цветущие кусты, шар газового котла и горы вдали. Трамвай ехал медленно; по

всей вероятности, расписание его движения было составлено с учетом времени

нахождения в пути и задержки у каждой остановки и теперь езду надо было

растягивать, потому что остановки выпадали из графика. Я был заперт в

медленно едущем трамвае. Сначала я сидел, потом перешел на переднюю

платформу и попытался зафиксировать Ханну взглядом; она должна была

почувствовать мой взгляд на своей спине. Через какое-то время она

повернулась и пристально посмотрела на меня, после чего снова принялась

разговаривать с вагоновожатым. Поездка продолжалась. За Эппельгеймом

трамвайные пути были проложены не на проезжей части дороги, а рядом с ней на

насыпи из щебня. Трамвай ехал теперь быстрее, равномерно постукивая

колесами, точно поезд. Я знал, что эта линия ведет через несколько

пригородных местечек и заканчивается в Шветцингене. Но я чувствовал себя

исключенным, изогнанным из нормального мира, в котором люди живут, работают

и любят. Я был словно обречен на бесцельную и бесконечную езду в пустом

вагоне.

Вскоре я увидел остановку -- маленькое строение-навес в открытом поле.

Я дернул за лямку, с помощью которой кондукторы подают вагоновожатому сигнал

остановки или дальнейшего движения. Трамвай остановился. Ни Ханна, ни ее

собеседник не обернулись на мой звонок. Когда я выходил, у меня было такое

впечатление, что они провожают меня глазами и смеются. Но с точностью я