ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 09.09.2019

Просмотров: 3611

Скачиваний: 2

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Гончаров, как и мечтал, действительно переплыл многие океаны, побывал и в Африке, и в Японии, и в Китае, пересек всю Сибирь тока на запад. И повсюду он стал свидетелем того же процесса, который захватывал теперь и Россию. Вот например, Гончаров на островах Зеленого Мыса. «Все спит, е немеет. Нужды нет, что вы в первый раз здесь, но вы видите, что это не временный отдых, награда деятельности, но покой мертвый, непробуждающийся, что картина эта никогда не меняется». «Человек бежит из этого царства дремоты, которая сковывает энергию, чувство и обращает все живое в подобие камня. Я припоминал сказки об окаменелом царстве. Вот оно: придет богатырь, принесет труд, искусство, цивилизацию, разбудит и эту спящую от века красавицу, природу, и даст ей жизнь. Время, кажется, недалеко. А теперь, глядя на эту безжизненность и безмолвие, ощущаешь что-то похожее на ужас или на тоску».

Мотив тоски проходит через все «очерки путешествия» Гончарова, появляясь каждый раз, когда автор видит перед собой остановившуюся жизнь, застой в природе или человеческом существовании.

«Царство дремоты», «окаменелое царство» существует не только в сказках. Это или форма природного бытия, «мертвый, непробуждающийся покой» камня, или этап в человеческой истории, который по видимости изжит, исчерпан, но держится прочной силой традиции — стройного и законченного миросозерцания, наконец — поэзией непосредственного, целостного, как бы завершенного, природного бытия.

«Окаменелое царство» — это и есть, в сущности, обломовское царство, Гончаровские обитатели такого царства всем нутром своим бессознательно и непреложно, убеждены в непреходящем и безусловном его совершенстве, совершенстве своего образа жизни. Беспокойные, тревожащие, нарушающие покои вопросы чужды их натуре, их воспитанию, обстоятельствам их жизни, всему их вековому укладу. Усомниться в красоте и незыблемости обломовского существования могут разве лишь деятельные и неугомонные немцы (или «англичане» — некий символический образ целеустремленной и неустанной деятельности во «Фрегате «Паллада»).

Летом 1857 года, отдыхая в Мариенбаде (курортное местечко), Гончаров переживает необыкновенный творческий подъем: за какой-нибудь месяц с небольшим у него «закончена первая часть «Обломова» писалась эта часть еще до отплытия на «Палладе», вся вторая часть и довольно много третьей, так что лес растет, я вижу вдали... конец. Главное, что требовало спокойствия, уединения и некоторого раздражения, именно главная задача - душа — женщина — уже написана, поэма любви закончена..» (письмо к Ю. Д. Ефремовой от 29 июля/9 августа). Первая часть завершается появлением в петербургской квартире Обломова его друга детства — немца Андрея Штольца (правда, немца лишь по отцу). Именно он, Штольц, произносит это магическое слово — «обломовщина», — которое становится лейтмотивом романа Гончарова. Деятельный Штольц побуждает русского ленивца Обломова «беспокоиться», хочет пробудить его от душевного сна хотя бы путем «путешествия» в Париж. Штольцу это не удается, но удается той, что стала душой романа — Ольге Ильинской. Неясный женский образ, возможно уже давно маячивший в фантазии писателя, обретает яркую художественную плоть. И на следующих страницах романа замечательный «художник-поэт» (определение Белинского) развертывает поистине поэму любви Обломова. И Обломов вырастает в настоящего героя романа под влиянием охватившей его любовной страсти.


«Отчего немца, а не русского поставил я в противоположность Обломову? — пояснял позднее Гончаров. — Я мог бы ответить на это, что, изображая лень и апатию во всей ее широте и закоренелости, как стихийную русскую черту, и только одно это, я, выставив рядом русского же, как образец энергии, знания, труда, вообще всякой силы, впал бы в некоторое противоречие с самим собою, то есть со своей задачей — изображать застой, сон, неподвижность. Я разбавил бы целость одной, избранной мною для романа стороны русского характера» («Лучше поздно, чем никогда», 1879).

Александр Адуев по воле автора переродился. Обломов пережить подобную метаморфозу — не в состоянии. Можно ли переделать человека не только против его воли, но, главное, против воли обстоятельств, вопреки стихийной национально-исторической традиции, хотя бы она касалась лишь одной, но во многом определяющей стороны русского характера? Обломовская натура, воспитание, обстоятельства сильнее Штольца. Обломовщина — замкнутый, магический круг, страшная сила — преодолимая ли?

Миросозерцание Александра Адуева — миражи и призраки его сознания, порожденные, конечно, натурой, воспитанием, обстоятельствами, — облекается в форму традиционно-литературную — романтическую. Эта форма — временная, необязательная.

Миросозерцание Обломова — прямое порождение, осмысление и оправдание его реального бытия русского помещика и россиянина вообще как продукта «окаменелого царства», «всероссийского застоя».

Мораль, психология, миросозерцание Обломова созданы Обломовкой, он — человек, которому не нужно каждодневно суетиться, не нужно трудиться во имя «хлеба насущного». Он — барин, притом русский барин, а не какой-нибудь «другой».

Такова его социальная суть, блестяще разъясненная Добролюбовым, в статье «Что такое обломовщина?». Добролюбов при этом проницательно заметил, что Обломов — «это коренной, народный прототип». Прочитав статью Добролюбова, автор романа писал 90 мая 1859 года П. В. Анненкову: «...мне кажется, об обломовщина о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя».

И сам Обломов хорошо понимает, что такое обломовщина, что-то тягостное - он«барин», но он — «другой». Однако он убежден при этом во всеобщем, общечеловеческом характере идеала «беспечального» и праздного жития. И он прав. Ведь и Гончаров в кругосветном путешествии обнаружил обломовский образ жизни, «царство дремоты» за многие тысячи верст от Москвы и Симбирска.

Но столь же прав и Гончаров, которого охватывает «ужас и тоска» при виде окаменелого царства, который полагает, что пора разбудить «спящую красавицу». Только как это сделать? Как освободиться от стихийной обломовской — русской — черты?

Штольц не только «беспокоит», «трогает» Обломова, но и побуждает его, бессознательного обломовца, стать — чтобы объяснить и оправдать свой образ жизни — идеологом образа жизни «обломовского», идеологом обломовской утопии, гармонического, в обломовском смысле, бытия.


Характерен диалог Ильи Ильича с литератором-«обличителем»: это целая эстетическая и вместе с тем жизненная программа. Полемическая, направленная против натурализма и мелкого обличительства, она прямо перерастает, выливается в обломовскую утопию, в созданный обломовской фантазией «поэтический идеал жизни». «Петербургская жизнь, — говорит он Штольцу, — вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядыванье с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. <...> Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?» «Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку...» Обстоятельно развертывает Обломов перед изумленным Штольцем свой идеал безмятежного бытия, какого-то вселенского, безграничного, мирового покоя: «..,да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торгов и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому иделу Утраченного рая?» Штольц, как уверен Обломов, вынужден трудиться, суетиться, бегать лишь с одной целью — достичь в конце концов «этого идеала утраченного рая»; но этот труд, эта суета, это беганье врат в утраченный рай не откроют; они бесконечны, бесцельны, безыдеальны. Пожалуй, лишь один род деятельности находил себе место в обломовском бытии, парадоксально и соответствовал этому бытию, и противоречил ему — деятельность чувства, преимущественно любовного чувства, во всех формах, оттенках, стадиях, проявлениях, деятельность, которая одна делала жизнь обломовца содержательной. Центральный, символический образ мира обломовской фантазии, обломовской утопии — образ женщины. В этом женском образе, созданном воображением Обломова, главное — покой, покой как выработанная деятельностью чувства норма любви, норма «взаимных отношений полов». Нормой любви не может быть страсть, ибо страсть — нарушение покоя, а потому — «несчастье», «душевный антонов огонь». Страсть и покой несовместимы, противоположны. Страсть проходит, любовь вечна. «В мечтах пред ним носился образ высокой, стройной женщины, со спокойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением — как идеал, как воплощение целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой».

Такая ли женщина Ольга Ильинская?

Суждение о статье Добролюбова, посвященной Обломову, Гончаров, в цитировавшемся письме к П. В. Анненкову, закончил следующими словами: «После этой статьи критику остается - чтоб не повториться - или задаться порицанием, или, оставя собственно обломовщину в стороне, говорить о женщинах». О героинях гончаровского романа — женщинах вскоре проницательно написал критик А. В. Дружинин: «Новым и последним, решительным шагом в процессе творчества было создание Ольги Ильинской — создание до того счастливое, что мы, не обинуясь, назовем первую мысль о нем краеугольным камнем всей обломовской драмы, самой счастливой мыслью во всей артистической деятельности нашего авто- ! ра. Даже оставивши в стороне всю прелесть исполнения, всю художественность, с которою обработано лицо Ольги, мы не найдем достаточно слов, чтоб высказать все благотворное влияние этого персонажа на ход романа и развитие типа Обломова».


Гончаров вдохновенно воспевает женщину, вступающую в «сферу сознания» — в сферу сознающей себя, истинной любви.

Такое сознание, как понимает его Гончаров, есть глубоко внутреннее, может быть, врожденное, лишь пробуждаемое вспыхнув чувством разумение великого нравственного долга женщины — долга перед жизнью... Это сознание спокойно, чуждо рефлексии, рассудочности, сомнений.

«- Для меня любовь эта — все равно что... жизнь, а жизнь... - Она искала выражения.

- Что ж жизнь, по-вашему? — спросил Обломов.

- Жизнь - долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, - и велел любить».

Прекрасно и мудро нравственное величие Ольги — величие, так естественно и простодушно сказавшееся в трех ее «никогда».

«Никогда! Никогда!» — воскликнула она в ответ на испугавшую ее страстную мольбу о поцелуе — «в залог невыразимого счастья».

((Никогда, ни за что», — твердо ответила Ольга Обломову на вопрос, смогла ли бы она ступить на «ужасный путь»: «много надо любви, чтоб женщине пойти по нем вслед за мужчиной, гибнуть — и все любить».

«- Отчего же бы ты не пошла по этому пути, — спросил он настойчиво, почти с досадой, - если тебе не страшно?..

- Оттого, что на нем... впоследствии всегда... расстаются, — сказала она, — а я... расстаться с тобой!.. Никогда!»

Им, однако, пришлось расстаться и перенести это расставанье как глубокую жизненную трагедию.

Ведь Ольга, как и Штольц, принадлежала той жизни, которая «трогала», которая требовала постоянной, «повышенной» деятельности чувства, и не только чувства. Обломову же его страстная любовь представлялась необходимой, но временной стадией на пути к «выработке торжественного покоя», к осуществлению «нормы любви». Обломов любил такую Ольгу, которая должна отождествиться с идеальным женским образом его мечтаний. Такой «будущей», идеальной Ольги не могло быть.

Обломов не мог удержаться на высоте напряженно-деятельной и требовавшей его ответной деятельности любви Ольги. Она любила «будущего Обломова», а этого «будущего», «идеального» в ее смысле Обломова тоже не могло быть.

На какой-то момент, может быть самый высший, самый значительный в их жизни, пути Ольги и Обломова пересеклись, судьбы отождествились. Но чтобы не расставаться никогда, тому или другому из них надо было бы стать иным, переродиться.

В любви же к Обломову Агафьи Матвеевны Пшеницыной лишь раскрылась ее простая самоотверженная натура. И кротость Обломова, его нравственная чистота не остались безответны в этом мире: «не по-прежнему смотрит беспечно перебегающими с предмета на предмет глазами» Агафья Матвеевна Пшеницына, «а с сосредоточенным выражением, с затаившимся внутренним смыслом в глазах». В этом пробуждении к духовности, казалось бы, безнадежно животной натуры — заслуга Обломова. Душа ее расцвела в поэтическом чувстве истинной любви.


«Страницы, в которых является нам Агафья Матвеевна, — писал Дружинин, — с самой первой, застенчивой своей беседы с Обломовым, верх совершенства в художественном отношении, но наш автор, заключая повесть, переступил все грани своей обычной художественности и дал нам такие строки, от которых сердце разрывается, слезы льются на книгу и душа зоркого читателя улетает в область тихой поэзии...»

В финале романа Штольц едет, вместе с Ольгой Ильинской, в домишко Агафьи Матвеевны, чтобы узнать о судьбе своего друга: та же обломовщина встречает его там.

«Штольц, уходя в последний раз, в слезах говорит: „Прощай, старая Обломовка: ты отжила свой век!"

И того не нужно говорить. Обломов сам достаточно объясняет себя, прося Штольца уйти, не трогать его, говоря, что он прирос одною большою половиною к старому, отдери будет смерть!

Этим бы и следовало закончить вторую картину Сон, то есть непробудным сном, потому что далее, за обломовским хребтом (выражение Герцена где-то в «Колоколе»), мне открывалась дальнейшая, третья перспектива: это картина Пробуждения» («Лучше поздно, чем никогда»).