ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 21.12.2020
Просмотров: 955
Скачиваний: 2
Я ждал, но он продолжал молчать. Я считал, что он упрощает свою роль; я
знал, когда ему надо было больше думать о нас и как он мог больше помочь
нам. Потом я подумал, что он, наверное, сам об этом знает и в самом деле
из-за этого мучается. Но так или иначе я ничего не мог ему сказать. Мне
стало неловко и у меня было такое чувство, что ему тоже было неловко.
-- Ну, тогда...
-- Я всегда рад видеть тебя.
Отец взглянул на меня.
Я ему не поверил и кивнул.
13
В июне суд на две недели летал в Израиль. Тамошний допрос был делом
двух-трех дней, но судьи и прокуроры соединили юридическую сторону с
туристической, включив в свою программу осмотр Иерусалима и Тель-Авива,
выезд в пустыню Негев и к Красному морю. Не сомневаюсь, что в служебном,
развлекательном и финансовом плане это не нарушало никаких норм. Но все
равно такое сочетание показалось мне чересчур контрастным.
Я планировал во время этих двух недель полностью посвятить себя учебе.
Но все шло не так, как я себе представлял. Я не мог сосредоточиться на
учебном материале, на профессорах и на книгах. Мои мысли то и дело уходили в
сторону и терялись в картинах, рисуемых воображением.
Я видел Ханну у пылающей церкви, в черной форме, с суровым выражением
на лице и с хлыстом в руке. Им она чертит на снегу какие-то узоры и
похлопывает себя по голенищу сапога. Я видел ее, когда ей читали вслух
книги. Она внимательно слушает, не задает никаких вопросов и не делает
никаких замечаний. Когда время чтения истекает, она говорит читавшей, что
завтра та будет отправлена в Освенцим. Девочка, хрупкое создание с черным
ежиком волос и близорукими глазами, начинает плакать. Ханна стучит ладонью
по стене, и на ее стук входят две женщины, тоже заключенные в полосатой
одежде, и вытягивают читавшую вон. Я видел, как Ханна расхаживает по лагерю,
заходит в бараки и наблюдает за заключенными во время строительных работ.
Она делает это все с тем же суровым выражением лица, холодным взглядом и
плотно сомкнутыми губами, и женщины-заключенные сгибаются, наклоняются еще
ниже над своей работой, прижимаются к стене, вжимаются в нее, хотят
спрятаться в ней. Иногда в моих картинах перед Ханной выстраивается сразу
много заключенных или они бегают туда-сюда или образуют ряды или маршируют,
и она стоит между ними и выкрикивает команды с лицом, превращенным в
отвратительную гримасу, и помогает себе хлыстом. Я видел, как церковная
башня обрушивается вниз, разбрасывая во все стороны искры, и слышал
отчаянные крики женщин. Я видел сгоревшую церковь следующим утром.
Наряду с этими картинами я видел и другие. Ханна, которая одевает в
кухне чулки, которая, распахнув, держит перед ванной полотенце, которая едет
с развевающимся по ветру платьем на велосипеде, которая стоит в кабинете
моего отца, которая танцует перед зеркалом, которая смотрит на меня в
бассейне; Ханна, которая слушает меня, которая разговаривает со мной,
которая смеется мне, которая ласкает меня. Страшно было, когда картины
перемешивались. Ханна, которая занимается со мной любовью с холодным
взглядом в глазах и с плотно сжатыми губами, которая безмолвно слушает мое
чтение и в конце хлопает ладонью по стене, которая разговаривает со мной и
лицо которой искажается мерзкой гримасой. Самым страшным были для меня сны,
в которых суровая, властная, жестокая Ханна возбуждала меня сексуально и от
которых я просыпался, испытывая одновременно желание, стыд и негодование. А
также в страхе от самого себя.
Я понимал, что картины, преподносимые мне моей фантазией, были всего
лишь жалкими шаблонами. Они были не достойны Ханны, которую я знал и любил.
Тем не менее они обладали огромной силой. Они разлагали в моей памяти
прежние картины с Ханной и соединялись с картинами о лагере, имевшимися в
моей голове.
Когда сегодня я вспоминаю те годы, меня поражает, как мало наглядного
материала у нас было, как мало фотографий, показывавших жизнь и смерть в
лагерях. По Освенциму нам были знакомы ворота с их надписью, многоярусные
деревянные нары, горы волос, очков и чемоданов, по Биркенау мы знали
строение с башней на входе, с флигелями и воротами для поездов, а по
Берген-Бельзену -- горы трупов, найденные и сфотографированные при
освобождении лагеря союзниками. Нам были известны некоторые показания
очевидцев, но многие из рассказов и показаний вышли в свет сразу после войны
и были переизданы потом лишь в восьмидесятые годы, не входя в промежуточные
десятилетия в печатную программу издательств. Сегодня выпущено столько книг
и фильмов, что мир лагерей является частью общего воображаемого мира,
который дополняет мир общий реальный. Фантазия знакома с ним, и со времени
показа киносериала "Холокост" и таких фильмов как "Выбор Софи" и особенно
"Список Шиндлера", она также свободно передвигается по нему, не только
воспринимает, но и дополняет и приукрашает. Тогда, в мое время, фантазия
едва двигалась; она полагала, что ее передвижение не вяжется с тем
потрясением, которое еще должно быть воздано миру лагерей. Ей снова и снова
приходилось разглядывать те несколько картин, которыми она была обязана
фотоснимкам союзников и показаниям узников-очевидцев, пока эти картины не
превратились в шаблоны.
14
Я решил поехать и посмотреть на все собственными глазами. Если бы у
меня тогда была возможность сразу, не медля, поехать в Освенцим, я бы сделал
это. Но для получения польской визы мне требовались недели. Поэтому я поехал
в Штрутхоф в Эльзас. Это был ближайший от меня концентрационный лагерь. Я
никогда еще ни одного не видел. Я хотел разломать шаблоны при помощи
действительности.
Я ехал автостопом и мне вспоминается здесь водитель грузовика,
опорожнявший за рулем одну бутылку пива за другой и шофер "Мерседеса",
управлявший своей машиной в белых перчатках. За Страсбургом мне повезло:
подобравшая меня машина ехала в Ширмек, маленький городок неподалеку от
Штрутхофа.
Когда я сказал водителю, куда я направляюсь, он замолчал. Я посмотрел
на него, но не смог разобрать по его лицу, почему он посреди оживленного
разговора вдруг умолк. Он был средних лет, у него было худощавое лицо,
темно-красное родимое пятно или след от ожога на правом виске и расчесанные
прядями, аккуратно уложенные на пробор черные волосы. Он сосредоточенно
смотрел на дорогу.
Перед нами расходились холмами Вогезы. Через виноградники мы въезжали в
широко распахивающуюся, слегка уходящую вверх долину. Справа и слева и по
склонам рос смешанный лес, открывавший иногда нашему взору каменоломню,
выложенный из кирпича фабричный цех со складчатой крышей, старый санаторий,
большую виллу со множеством башенок между высокими деревьями. То справа, то
слева нас сопровождала линия железной дороги.
Потом водитель снова заговорил. Он спросил меня, зачем я еду в
Штрутхоф, и я рассказал ему о судебном процессе и о нехватке у меня
наглядного материала.
-- А... вы хотите понять, почему люди могут вытворять такие ужасные
вещи.
В его голосе слышалась ирония. Но не исключено, что это была только
диалектная окраска языка и голоса. Прежде чем я смог ответить, он продолжал:
-- Что вы, собственно, хотите понять? То, что люди убивают, повинуясь
своей страсти, любви или гневу, что они убивают из мести, или отстаивая
собственную честь -- это вы понимаете?
Я кивнул.
-- Вы также понимаете, что убивают, например, для того, чтобы
разбогатеть или прийти к власти? Что убивают на войне или во время
революции?
Я снова кивнул.
-- Но...
-- Но те, кого убивали в лагерях, ведь ничего не сделали тем, кто
убивал -- вы это хотите сказать? Вы хотите сказать, что там не было никаких
причин для ненависти и никакой войны?
Сейчас мне кивать не хотелось. То, что он говорил, было правильным, но
не то, как он это говорил.
-- Вы правы, те, кто убивал, не имели никаких причин для ненависти и не
находились в состоянии войны. Но ведь и палач не испытывает ненависти к
тому, кого он казнит, и тем не менее он казнит его. Почему? Потому, что ему
приказали? Вы думаете, он делает это потому, что ему дали такой приказ? И вы
думаете, что я говорю сейчас о приказе и повиновении и о том, что солдатам в
лагерях приказывали и что они вынуждены были повиноваться?
Он презрительно усмехнулся.
-- Нет, я говорю не о приказе и повиновении. Палач не действует по
приказу. Он просто выполняет свою работу, он не питает ненависти к тем, кого
он казнит, он не мстит им, не убивает их потому, что они стоят ему поперек
дороги, угрожают ему или нападают на него. Его жертвы ему совершенно
безразличны. Они ему настолько безразличны, что он может не убивать их точно
так же, как и убивать.
Он взглянул на меня.
-- Где же ваше "но"? Давайте скажите мне, что человек человеку не может
быть до такой степени безразличен. Разве вы не учились этому? Солидарность
со всем, что носит человеческое лицо? Достоинство человека? Святое отношение
к человеческой жизни?
Я негодовал и одновременно чувствовал себя беспомощно. Я искал слова,
фразы, которые бы перечеркнули сказанное им, подействовали бы на него так,
чтобы он лишился дара речи.
-- Как-то раз, -- продолжал он, -- мне довелось видеть фотографию, на
которой был запечатлен расстрел евреев в России. Евреи ждут своей очереди
голые в длинной шеренге, некоторые стоят на краю ямы, и позади них стоят
солдаты и стреляют им из винтовок в затылок. Это происходит в каком-то
каменном карьере, и над евреями и солдатами на выступе в стене сидит офицер,
болтает ногами и курит сигарету. Смотрит он немного раздосадованно. Быть
может, дело, на его взгляд, продвигается недостаточно быстро. Но вместе с
тем в его лице есть что-то довольное, что-то радостное, может быть, от того,
что тут как-никак совершается повседневная работа, что скоро она будет
закончена и можно будет идти отдыхать. Он не испытывает ненависти к евреям.
Он не...
-- Скажите, это были вы? Это вы сидели на том выступе и...
Он остановил машину. Он был бледен как мел, и пятно на его виске
горело.
-- Вон отсюда!
Я вылез. Он развернулся так, что мне пришлось отпрыгнуть в сторону. Я
слышал рев машины еще за несколькими поворотами. Потом стало тихо.
Я поднимался по дороге в гору. Ни одна машина не обгоняла меня, ни одна
не двигалась мне навстречу. Я слышал щебет птиц, шум ветра в деревьях и
иногда журчание ручья. Я дышал избавленно. Через четверть часа я был у
концлагеря.
15
Недавно я еще раз съездил туда. Была зима, ясный, холодный день. За
Ширмеком лес был занесен снегом -- припудренные белым деревья и белая
заснеженная земля. Территория концлагеря, удлиненное прямоугольное
пространство на покатой горной террасе с широким видом, открывающимся на
Вогезы, белым полотном лежала в ярком свете солнца. Серо-голубая окраска
двух- и трехэтажных сторожевых вышек и одноэтажных бараков приветливо
контрастировала со снегом. Естественно, там были обитые проволочной сеткой
ворота с надписью "Концентрационный лагерь Штрутхоф-Нацвейлер" и двойной ряд
колючей проволоки, опоясывающий лагерь. Однако земля между сохранившимися
бараками, на которой они некогда стояли в тесном соседстве друг с другом, не
выдавала больше из-под своего сверкающего снежного покрывала никаких примет
бывшего лагеря. Это мог бы быть удобный склон для катания на санках для
детей, которые проводят здесь в симпатичных бараках с приветливыми,
перехваченными рейками окошками зимние каникулы и которых мамы вот-вот
выйдут звать домой на пирог с горячим шоколадом.
Лагерь был закрыт. Я бродил вокруг него по снегу и замочил себе ноги.
Мне была хорошо видна вся территория и я вспоминал, как тогда, во время
своего первого приезда сюда, я ходил вверх-вниз по ступеням, проложенным
между фундаментными стенами снесенных бараков. Я помнил печи крематория,
которые нам показали тогда в одном из бараков, а также то, что в другом из
них располагались камеры карцера. Я помнил свою тогдашнюю безуспешную
попытку конкретно представить себе действующий лагерь со всеми его
заключенными, солдатами-охранниками, ужасами и страданиями. Я в самом деле
попробовал сделать это, посмотрел на один из бараков, закрыл глаза и начал
ставить в своем воображении барак к бараку. Я замерил размеры барака,
высчитал с помощью проспекта число заключенных, находившихся в каждом из
них, и представил себе царившую там тесноту. Я узнал, что ступени между
бараками служили одновременно местом построения заключенных, и, переводя
взгляд по территории лагеря снизу вверх, заполнил их рядами спин. Но все
было тщетно, и во мне поднялось жалкое, постыдное чувство своей
несостоятельности. На обратном пути, ниже по склону, я обнаружил маленький,
расположенный напротив местного ресторана домик, который, судя по поясняющей
табличке, служил раньше газовой камерой. Его стены были выкрашены в белый
цвет, двери и окна были обрамлены рамами из песчаника и он мог бы спокойно
быть каким-нибудь сараем или амбаром, или домом, в котором жила прислуга. Он
тоже оказался закрыт, и я не помню, чтобы мне в той мой первый раз удалось
побывать в нем. Я не вылез из машины. Я некоторое время сидел, не выключая
мотора, и просто смотрел. Потом я поехал дальше.
Сначала я не решался кружить на пути домой по деревням Эльзаса и искать
ресторан, в котором можно было бы пообедать. Но эта нерешительность исходила
не из подлинного ощущения, а из рассуждений о том, как следует чувствовать
себя после посещения концентрационного лагеря. Я сам это заметил, пожал
плечами и нашел в одной из деревушек на склоне Вогезов ресторан "Маленький
гарсон". С места за столиком, где я сидел, мне открывался вид на
простирающуюся внизу равнину. "Парнишка" называла меня Ханна...
Во время своего первого приезда в Штрутхоф я бродил по территории
концлагеря, пока он не закрылся. После этого я сел у памятника, который
стоит над лагерем, и стал смотреть на его территорию сверху. В себя я ощущал