Файл: Практикум по орфографии и пунктуации 031000. 62 филология Форма подготовки Очная.doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 03.12.2023
Просмотров: 2750
Скачиваний: 3
ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
СОДЕРЖАНИЕ
УЧЕБНО-МЕТОДИЧЕСКИЙ КОМПЛЕКС ДИСЦИПЛИНЫ
Задание 98. Перепишите, расставляя пропущенные знаки препинания.
4. Знаки препинания при обособленных уточняющих, пояснительных,
присоединительных и ограничительно-выделительных членах предложения
Задание 147. Напишите текст под диктовку, объясните пунктуацию при сочинительных союзах.
ров и меньшей высоты, напоминают формы минаретов, и их башенки, разукрашенные самым фантастическим образом, кончаются необычными вздутиями луковицеобразных куполов. Одни граненые, другие ребристые, эти, как ананасы, усеяны словно остриями граненых брильянтов, те — исполосованы спиралевидным желобком, наконец, другие — чешуйчатые, ромбами, гофрированные, точно пчелиные соты, и все на вершинах своих несут золотые кресты, украшенные шариками.
Окраска придает Василию Блаженному еще более сказочный вид: от основания до вершины он покрыт самыми различными цветами, которые, однако, производят приятное впечатление гармоничного целого. Красный, голубой, яблочно-зеленый, желтый существуют здесь на всех архитектурных частях. На редких ровных местах имитируются линии раздела, панно с горшками цветов, розетки, плетеные узоры, химеры.
Дабы все служило волшебному зрелищу, снежинки, задерживаясь на выступах крыши, фризах и украшениях, серебряными блестками усыпали облачение Василия Блаженного и тысячью сверкающих точек покрывали эту чудесную декорацию.
(Из периодики)
14.
Причастность к духовному миру лучших людей земли, во-первых, свидетельствует о высокой внутренней культуре, а во-вторых, говорит о некоем особом таланте.
Из всех знакомых мне людей, пожалуй, в самой большой степени, обладал таким даром встреченный мною во Львове старик, собиратель и хранитель музея-аптеки. Он говорил по-русски, и лишь изредка, позабыв нужное слово, заменял его украинским, и лишь время от времени, когда того требовала тема, переходил на латынь, лишь в крайнем случае приводя немецкие, французские или английские цитаты. Естественно, в музее-аптеке речь шла о подвижниках врачевания и медицины, однако беседа не была столь уж целенаправленна: то по поводу моих вопросов, то в силу собственных ассоциаций старик то и дело отвлекался, говорил об истории Галицкой Руси, о римском юридическом праве, о русской поэзии. Это не было ни лекцией, ни обычной интеллигентской болтовней обо всем и ни о чем — это был свободный полет мысли, раскованный, изящный, преисполненный такой веры в разум и знание, что становилось как-то неудобно за собственное невежество, за легкие популярные книжки, прочитанные вместо первоисточников, за легкомысленную
трепотню с приятелями, не требующую ни эрудиции, ни серьезных убеждений, за время, потраченное в тщеславной и торопливой суете. Я вспомнил многих известных мне людей, мнящих себя достойными сынами своего времени, вечно спешащих за удачей, за успехом, вечно напряженных в старании уловить малейшее дуновение моды, принимаемое ими за ветер века, вспомнил людей, жаждующих утвердиться всевозможными способами — с помощью собственной красоты или знаний, таланта или профессии. О боже, как они были старомодны в своей суетной охоте за счастьем, в своем эгоистическом знании от сих до сих, как они допотопны в сравнении с этим старым человеком, для которого вся земля — огромное поле деятельности и вся человеческая культура — бесконечный повод для удивления и счастья. (Из периодики)
15.
Один мой приятель целую неделю ходил грустный: родственники, двадцатидвухлетние биологи, назвали его гнилым интеллигентом. Между прочим, автор этого знаменитого определения — государь император Александр. Столь обидный и клеймящий ярлык мой друг заслужил, оказывается, за то, что в застольных семейных спорах призывал молодых людей к тому, что называлось некогда общественной совестью, то есть к умению заботиться не о своих лишь благах, допустим, даже самых интеллектуальных, но и о благе окружающих, к способности соизмерять свои запросы и желания с жизнью своего народа. Выпускникам университета, по роду своих занятий причисляемым к интеллигенции, эти слова показались допотопным самокопанием. Они хорошо учились в университете и работают неплохо, стараясь не отставать от прогресса в своей области знания. Они и за новинками искусства, именно за новинками, следят, хотя истинно их область — новинки бытовой техники и верхнего мужского и дамского гардероба. О сравнительных достоинствах магнитофонов, о свойствах дубленой кожи и замши они способны рассуждать часами. А тут появляется мой странный приятель со своими сентенциями о душе, которую нельзя терять, в поиске научной истины, о совести, которая есть единственный инструмент, способный определить, где кончается научное дерзание и начинается обычная охота за успехом. Юным «интеллектуалам» непонятно было, что интеллигентность — это не просто сумма знаний, но целый нравственный кодекс, требующий любую земную тревогу
и любую боль воспринимать как свои личные. Более современного свойства человеческой души я не знаю. Во все века честные люди сочувствовали чужому горю, переживали чужие страдания не менее своих собственных.
(Из газет)
Раздел III
1.
Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысячи; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке, нет! у нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись, для толпы непонятную, но богатую, обильную мыслями, чувством и вдохновением для ученого, патриота и поэта! Как у океана, у нее есть свой язык, язык сильный, звучный, святой, молитвенный!.. Едва проснется день, как уже со всех ее златоглавых церквей раздается согласный гимн колоколов, подобно чудной, фантастической увертюре Бетховена, в которой густой рев контрабаса, треск литавр, с пением скрыпки и флейты образуют одно великое целое; и мнится, что бестелесные звуки принимают видимую форму, что духи неба и ада свиваются под облаками в один разнообразный, неизмеримый, быстро вертящийся хоровод!..
О, какое блаженство внимать этой неземной музыке, взобравшись на самый верхний ярус Ивана Великого, облокотясь на узкое мшистое окно, к которому привела вас истертая, скользкая витая лестница, и думать, что весь этот оркестр гремит под вашими ногами, и воображать, что все это для вас одних, что вы царь этого невещественного мира, и пожирать очами этот огромный муравейник, где суетятся люди, для вас чуждые, где кипят страсти, вами на минуту забытые!.. Какое блаженство разом обнять душою всю суетную жизнь, все мелкие заботы человечества, смотреть на мир — с высоты!
На север перед вами, в самом отдалении на краю синего небосклона, немного правее Петровского замка, чернеет романическая Марьина роща, и перед нею лежит слой пестрых кровель, пересеченных кое-где пыльной зеленью бульваров,
устроенных на древнем городском валу; на крутой горе, усыпанной низкими домиками, среди коих изредка лишь проглядывает широкая белая стена какого-нибудь боярского дома, возвышается четвероугольная, сизая, фантастическая громада — Сухарева башня. Она гордо взирает на окрестности, будто знает, что имя Петра начертано на ее мшистом челе! Ее мрачная физиономия, ее гигантские размеры, ее решительные формы — все хранит отпечаток той грозной власти, которой ничто не могло противиться.
Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другой гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темнолиловому своду, озаряя горы, покрытые девственными снегами. Направо и налево висели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.
(По М. Лермонтову)
2.
Мы тронулись в путь; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; по мере того как мы продвигались, воздух становился так редок, что было больно дышать и кровь поминутно приливала в голову; но со всем тем какое-то радостное чувство распространилось по моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром, — чувство детское, не спорю, — но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми: все приобретенное отпадает, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурей, но на востоке все было так ясно, золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар; желтые обрывы, исчерченные промоинами; а там, высоко-высоко, золотая бахро
Окраска придает Василию Блаженному еще более сказочный вид: от основания до вершины он покрыт самыми различными цветами, которые, однако, производят приятное впечатление гармоничного целого. Красный, голубой, яблочно-зеленый, желтый существуют здесь на всех архитектурных частях. На редких ровных местах имитируются линии раздела, панно с горшками цветов, розетки, плетеные узоры, химеры.
Дабы все служило волшебному зрелищу, снежинки, задерживаясь на выступах крыши, фризах и украшениях, серебряными блестками усыпали облачение Василия Блаженного и тысячью сверкающих точек покрывали эту чудесную декорацию.
(Из периодики)
14.
Причастность к духовному миру лучших людей земли, во-первых, свидетельствует о высокой внутренней культуре, а во-вторых, говорит о некоем особом таланте.
Из всех знакомых мне людей, пожалуй, в самой большой степени, обладал таким даром встреченный мною во Львове старик, собиратель и хранитель музея-аптеки. Он говорил по-русски, и лишь изредка, позабыв нужное слово, заменял его украинским, и лишь время от времени, когда того требовала тема, переходил на латынь, лишь в крайнем случае приводя немецкие, французские или английские цитаты. Естественно, в музее-аптеке речь шла о подвижниках врачевания и медицины, однако беседа не была столь уж целенаправленна: то по поводу моих вопросов, то в силу собственных ассоциаций старик то и дело отвлекался, говорил об истории Галицкой Руси, о римском юридическом праве, о русской поэзии. Это не было ни лекцией, ни обычной интеллигентской болтовней обо всем и ни о чем — это был свободный полет мысли, раскованный, изящный, преисполненный такой веры в разум и знание, что становилось как-то неудобно за собственное невежество, за легкие популярные книжки, прочитанные вместо первоисточников, за легкомысленную
трепотню с приятелями, не требующую ни эрудиции, ни серьезных убеждений, за время, потраченное в тщеславной и торопливой суете. Я вспомнил многих известных мне людей, мнящих себя достойными сынами своего времени, вечно спешащих за удачей, за успехом, вечно напряженных в старании уловить малейшее дуновение моды, принимаемое ими за ветер века, вспомнил людей, жаждующих утвердиться всевозможными способами — с помощью собственной красоты или знаний, таланта или профессии. О боже, как они были старомодны в своей суетной охоте за счастьем, в своем эгоистическом знании от сих до сих, как они допотопны в сравнении с этим старым человеком, для которого вся земля — огромное поле деятельности и вся человеческая культура — бесконечный повод для удивления и счастья. (Из периодики)
15.
Один мой приятель целую неделю ходил грустный: родственники, двадцатидвухлетние биологи, назвали его гнилым интеллигентом. Между прочим, автор этого знаменитого определения — государь император Александр. Столь обидный и клеймящий ярлык мой друг заслужил, оказывается, за то, что в застольных семейных спорах призывал молодых людей к тому, что называлось некогда общественной совестью, то есть к умению заботиться не о своих лишь благах, допустим, даже самых интеллектуальных, но и о благе окружающих, к способности соизмерять свои запросы и желания с жизнью своего народа. Выпускникам университета, по роду своих занятий причисляемым к интеллигенции, эти слова показались допотопным самокопанием. Они хорошо учились в университете и работают неплохо, стараясь не отставать от прогресса в своей области знания. Они и за новинками искусства, именно за новинками, следят, хотя истинно их область — новинки бытовой техники и верхнего мужского и дамского гардероба. О сравнительных достоинствах магнитофонов, о свойствах дубленой кожи и замши они способны рассуждать часами. А тут появляется мой странный приятель со своими сентенциями о душе, которую нельзя терять, в поиске научной истины, о совести, которая есть единственный инструмент, способный определить, где кончается научное дерзание и начинается обычная охота за успехом. Юным «интеллектуалам» непонятно было, что интеллигентность — это не просто сумма знаний, но целый нравственный кодекс, требующий любую земную тревогу
и любую боль воспринимать как свои личные. Более современного свойства человеческой души я не знаю. Во все века честные люди сочувствовали чужому горю, переживали чужие страдания не менее своих собственных.
(Из газет)
Раздел III
1.
Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысячи; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке, нет! у нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись, для толпы непонятную, но богатую, обильную мыслями, чувством и вдохновением для ученого, патриота и поэта! Как у океана, у нее есть свой язык, язык сильный, звучный, святой, молитвенный!.. Едва проснется день, как уже со всех ее златоглавых церквей раздается согласный гимн колоколов, подобно чудной, фантастической увертюре Бетховена, в которой густой рев контрабаса, треск литавр, с пением скрыпки и флейты образуют одно великое целое; и мнится, что бестелесные звуки принимают видимую форму, что духи неба и ада свиваются под облаками в один разнообразный, неизмеримый, быстро вертящийся хоровод!..
О, какое блаженство внимать этой неземной музыке, взобравшись на самый верхний ярус Ивана Великого, облокотясь на узкое мшистое окно, к которому привела вас истертая, скользкая витая лестница, и думать, что весь этот оркестр гремит под вашими ногами, и воображать, что все это для вас одних, что вы царь этого невещественного мира, и пожирать очами этот огромный муравейник, где суетятся люди, для вас чуждые, где кипят страсти, вами на минуту забытые!.. Какое блаженство разом обнять душою всю суетную жизнь, все мелкие заботы человечества, смотреть на мир — с высоты!
На север перед вами, в самом отдалении на краю синего небосклона, немного правее Петровского замка, чернеет романическая Марьина роща, и перед нею лежит слой пестрых кровель, пересеченных кое-где пыльной зеленью бульваров,
устроенных на древнем городском валу; на крутой горе, усыпанной низкими домиками, среди коих изредка лишь проглядывает широкая белая стена какого-нибудь боярского дома, возвышается четвероугольная, сизая, фантастическая громада — Сухарева башня. Она гордо взирает на окрестности, будто знает, что имя Петра начертано на ее мшистом челе! Ее мрачная физиономия, ее гигантские размеры, ее решительные формы — все хранит отпечаток той грозной власти, которой ничто не могло противиться.
Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другой гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темнолиловому своду, озаряя горы, покрытые девственными снегами. Направо и налево висели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.
(По М. Лермонтову)
2.
Мы тронулись в путь; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; по мере того как мы продвигались, воздух становился так редок, что было больно дышать и кровь поминутно приливала в голову; но со всем тем какое-то радостное чувство распространилось по моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром, — чувство детское, не спорю, — но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми: все приобретенное отпадает, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурей, но на востоке все было так ясно, золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар; желтые обрывы, исчерченные промоинами; а там, высоко-высоко, золотая бахро