Файл: Самосознание.европейской.культуры.XX.века.1991.pdf

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 04.07.2024

Просмотров: 541

Скачиваний: 1

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Следующая комната была тоже старинной. Она смотрела опять же в сад. Пол ее, как и в предыдущей, был инкрустированный, но на нем стояли три шкафа для одежды, и комната служила гар­ деробной. Шкафы были большие, со старинной инкрустацией, и каждый имел двустворчатую дверь. Они покавались мне хотя и не

столь изящными, как секретер и письменные столы в предыду­ щей комнате, однако тоже очень красивыми, особенно средний, самый большой, имевший позолоченный венец и показывавший в своих дверных выемках прекрасную резьбу в виде гербов, лист­ вы и лент. Кроме шкафов там стояли только стулья и стойка, пред­ назначавшаяся, по-видимому, для того, чтобы при случае вешать на нее одежду. Внутренние стороны дверей комнаты хорошо соче­ гались с мебелью и были филенчатые с инкрустациями.

Когда мы прошли через зал, когда спустились по лестнице и пришли к выходу из дома, то сняли войлочные туфли, и мой спут­ ник сказал: «Вы станете удивляться, что в моем доме есть части, где нужно брать на себя неудобство надевания таких туфель; однако иначе будет нехорошо, потому что паиели пола слишком чувствительны, чтобы можно было ходить по ним в обычной обу­ ви, и помещения, имеющие подобные полы, предназначены, собст­

венно, не для жилья, а только для осмотра; и, в конце концов, даже

осмотр выигрывает в ценности, когда приходится платить за него некоторым неудобством».

Я отвечал, что такой порядок весьма разумен и что к нему нуж­ но прибегать везде, где надлежит щадить художественно испол­ ненные или в каких-либо других отношениях ценные паркеты».

Это Штифтер писал в 1857 году, а рядом - два стихотворения Гюнтера Эйха:

Инвентаризация

Это моя фуражка,

это моя шинель, здесь в полотняном футляре

мой стаиок для бритья.

Коисервная банка:

моя тарелка, мой бокал, на луженой жести

янацарапал имя.

Нацарапал вот этим

драгоценным гвоздем, который я прячу

от завистливых глаз.

В сумке для хлеба пара шерстяных носков

икое-что, мною

никому не показываемое.

Все вместе мне ночью служит подушкой голове.

Здесь лежит картон между мной и землею.

Графит от карандаша - самое мое любимое;

днем он мне пишет стихи,

придуманные ночью.

Это моя записная книжка,

это моя плащ-палатка,

это мое полотенце,

это мои нитки.

16-й лагерь

Вижу прямо перед собою за колючей проволокой Рейн. Земляное жилище строю, палатки не имея своей.

Нет у меня и одеяла.

В Опладене осталась шинель. Ощущаю, что товарищей не стало,

залезая в узкую щель.

Постелью мие клок люцерны. Ночью говорю с одним собой. Смутно шепчутся волны Рейна. Сиянье звезд над головой.

Люцерна скоро завянет. Небо стало черней земли.

В шуме Рейна тех слов не станет, что меня убаюкать могли.

За дождем ничего не увижу, не спасет земляной кров;

растопчут в дорожную жижу весеинюю зелень лугов.

Ах, под дождем с грозою товарищей не найдешь,

рады дружить со мною только червь дождевой и вошь.

Так, сопоставляя тексты - подобранные в исторической пос­ ледовательности,- можно, пожалуй, набрести на эстетику чело­ вечного. Отчаянная мечта Штифтера о долговечности, культуре, жилище - и стихотворения Эйха, в которых утиль не просто по­ вертывается к нам лирической стороной, но и выступает на пра­ вах человеческого жилища и единственной утвари человека. В про­ странстве этих текстов - Адлера, Штифтера. Эйха,- в их говоря­

щем присутствии оказывается в языковом, в эстетическом плане невозможным выставить какие бы то ни было предметы потреби­ тельской экономики, какой-нибудь безвредный и полезный предмет наподобие холодильника, такую относительно скромную и безвред­ ную вещь, как автомобиль; они предстают эстетически непригод­ ными, не относящимися к делу. Я истолковываю для себя это об­ стоятельство как факт невысказанной, но неумолимо действенной конгруэнтности между имеющей место почвой нравственности и

эстетическими законами.

320

321


Есть чудовищная разница между тем, что без боязни искаже­

ния может описывать современная литература, что из действитель­ но~ти она способна воссоздавать, и тем, что обладает бесспор­

нои реальностью в статистическом, народнохозяйственном смысле.

Разве описание буржуазного Жилья у Штифтера не звучит для

нас почти издевательством - мягкие тапочки для гостей, музей­

ность? Можете вы себе представить, чтобы какой-то теперешний автор стал описывать художественный аукцион, где музейные вещи покупалнсь бы для квартирной обстановки,- разве не вы­ глядело бы это чудовищным, после Эйха, после Адлера 33? Есть, конечно, лазейки -- снобизм, цинизм, нигилизм или смесь из всего

понемножку,-но на них не построишь страны, в которой хоте­ лось бы остаться, поселиться; снобизм, цинизм как грани литера­ туры не лишены своей красивости, может быть, даже необходимы, но почвы под ногами они не создают, не образуют того прост­

ранства доверия, в котором слово «будущее» еще имело бы смысл. Меня не удивило бы, напиши кто-нибудь роман о содержимом первого попавшегосямусорноговедра 34 в нашей стране, не говоря уже о том наборе из гвоздя, коробки, консервной банки, кото­ рый в стихотворении Эйха составляет утварь и жилье человека. Меру человечности страны можно определить по тому, что осе­ дает в ее отбросах, что из повседневного, еще годного, что из

поэтического идет в отходы, признается достойным уничтожения.

Повесть Адлера «Поездка» я интерпретирую для себя как свиде­ тельство окончательного провала штифтеровской попытки изоб­

разить человеческое жилище как многозначи:гельную поездку по обществу, которому угрожают хлам и музей ,15 и в котором пока еще нет человечного. Слово «хлам», или «отбросы», в нашей стране слишком поспешно, бездумно прилагается еще и к людям - здесь, кстати, приведенное мной место из рассказа Адлера, где люди объявляются хламом, а их одежда, не они сами, отправляется в музей. Литература, по-видимому, может избрать своим пред­

метом только то, что общество объявило хламом.

О том, чем были родина, жилище, добрососедство, человеч­

ность, теперь отправленные в отходы, можно безошибочно заклю­

чить по людям, у которых уже нет родины, хотя их никто ниоткуда не сгонял. Этот поток заграничных поездок, эту постоянную

спешку можно толковать и как бегство из страны, потерявшей уверенность в себе, потому что ее жители, ее политики не хотят понять, что вначале было всеобщее гонение, провозглашение людей отбросами, обращение с ними как с таковыми; что в начале нашего государства стоял выброшенный на свалку, корчащийся в муках народ. Так называемые «изгнанные из родины» нередко устраиваются и чувствуют себя здесь лучше, чем не потерявшие ро­

дины, и это ясно показывает, что надо придать родине для всех - эмигрантов, изгнанных, нензгнанных, для всех оставшихся в жи­ вых - человеческую и эстетическую осязаемость. В терминах эсте­

тики: дело идет о таком неуловимом, таком мимолетном образе, как запретная снежинка на щеке Церлины 36, дело идет о гвозде,

322

куске картона, о том ломте хлеба, которому посвящено одно из лучших стихотворений Борхерта.

Опорный с точки зрения демографической статистики элемент нашего государства и нашего общества, возрастная группа, к которой я принадлежу, не в состоянии без конца повторять то, что само собой разумеется. Вопрос тут не только нравствен­ ный. Нравственность и эстетика оказываются связаны, даже не­ раздельны. Все равно, с упрямством или покладистостью, смире­

нием или яростью, в каком

стиле, с какой точки зрения

автор подходит к описанию или

к простому изображению чело­

вечного: разрушенность связей, отравленность почвы не дают ему крепить взаимное доверие или дарить утешение. От себя моя воз­

растная группа имеет предложить только утешение уходящих,

покой тленности. Слишком много произошло, слишком много пу­ стяков было сказано, слишком мало сделано за время, привед­ шее нас к возрасту ответственности. Залы ожидания, станции,

лагеря, снова станции, залы ожидания, лагеря, госпитали, стоя­

ние в очередях за хлебом, сигаретами и на увольнение 37 - слиш­ ком быстро вдруг человек оказывается вынужден, согласно свиде­ тельству о рождении, называть, считать себя взрослым, нагружен­

ным ответственностью, которую он так никогда и не сможет при­

нимать вполне всерьез. Еле плетешься, таща за собой ноги. В чем сохранимся мы, что сохранится от нас? Вопрос малоинтересный, потому что возрастная группа, к которой я принадлежу, ста­ тистически крайне немногочисленна; она и настоящих взаимосвя­ зей никаких не имеет, паря в высокопоэтической позиции, оча­ рование которой еще повышается благодаря тому, что позиция эта не выбрана искусственно, а подарена историей.

При чтении одной антологии, которую издал покойный поэт Карл Оттен под названием «Пустой дом», Я констатировал, что большинство текстов, хотя они и опубликованы между 1903 и 1937 годами, для меня новые - кроме Гертруды Кольмар. ни од­ ного из авторов я не знал: языковые лакуны, образователь­ ные лакуны, пробелы в памяти, ведущие к столь же разочаровы­ вающим результатам, как и те пустоты в столбике ртути термомет­ ра, о которых я уже говорил. Требуется ведь не только воспол­ нить пробелы чтения, но и осмыслить различия внутри поколе­ ний: какая разница между пражанином Францем Кафкой и гали­ цийцем йозефом Ротом, а разве оба не пишут на одном и том же столетнем немецком языке, который важнее оставить потомкам, чем любое столетнее вино? Они были почти одного возраста, ро­ лились не на большем расстоянии друг от друга в километрах, чем Томас Манн и Готфрид Бенн. Большую противоположность, чем «Сюзанна» Гертруды Кольмар и «Слепой»" Эрнста Бласса, одинаково обнаруженные мною в антологии Оттена, едва ли мыс­ лимо вообразить, а ведь оба они были берлинцы, оба евреи, одного возраста, оба писали на немецком. Гертруда Кольмар -

на вдохновленном сновидениями и сказками, Бласс -

на прозрач­

ном, элегантном; и если бы входящий в тот же

том рассказ

323

 


Эфраима Фриша «Ценоби» был представлен сегодня - он имел бы все шансы сойти за современный по ДУХУ. возможно, вызвать шумную сенсацию. Имело место не только убийство, но и само­ убийство, дом действительно пуст, и попытки сделать его обитае­ мым или проверить его на обитаемость с необходимостью по ис­ торическим, а также по статистическим причинам были робкими и безнадежными. Отечество? Что за вопрос! Но я думаю, что чело­ век, живущий после Освенцима рядом с бомбой и тем не менее хотящий выговорить слово «будущее», должен сначала просто иметь надЕ"ЖНУЮ ПОЧВУ под ногами. Он должен также научиться тому, что с трудом дается людям, пережившим империю, респуб­ лику, диктатуру, междуцарсгвие, вторую республику, не достигнув тридцатилетия: научиться вере в государство. К удивительной обязанности - быть еще и гражданином государства, не ограни­ чиваясь уплатой налогов,- пожалуй, уж никогда снова не приобщится человек, который от своих шестнадцати до своих двадцати восьми лет ежедневно желал гибели государству, где

он жил; государству, состоявшему из многих слоев, из темного

их сплетения: неразрешимо перепутанные между собой, сцеп­ ленные один с другим слои. В храмах тогда молились за победу священники той же конфессии, собратья по которой ежедневно смешивались с грязью в лагерях. Многие пытались сбе­ речь то, что еще удавалось сберечь и что они не могли бы даже пытаться сделать, если бы не были впутаны сами. Существо­ вало открытое сопротивление, тайное, активное, пассивное, все

степени смешения впутанности и сопротивления среди чудовищ­ ной массы злорадного и бесчувственного безразличия, соблазна

исоблазненности -- это было моровое поветрие, которое нель­

зя списывать как эпизод; мышление, воздух, слова отравлены, одними судебными процессами такое не очистишь. Чтобы гу­

манность имела шансы на возрождение, нужно повести кро­ потливую, мелочную работу, медленную, тягостную, требующую

много терпения - начиная с книг для чтения в детских са­ дах. Вот то, что вам предстоит,- создать эстетику гуманного, выработать формы и стили, отвечающие морали нашего состоя­ ния. Остерегайлесь слов, правдников. на которых в музыкаль­ ном обрамлении недобро дает о себе знать темный пафос. В раз­ веселости праздников заглушается как раз то, к чему следовало

бы прислушиваться: молчание мертвых. Вопрос стиля, а стало быть, эстетики, как мы должны хранить память о мертвых. Сле­

довало бы устроить так, чтобы поезда останавливались в откры­ том поле, идиотическая спешка дорожного движения замирала,

машины останавливались, закрывались магазины, прекращалась бы продажа хлеба, и школьников водили бы на большие кладбища, а еще лучше - в места, каких много, и объясняли бы им, сколько здесь было рук, сжимающих землю, прах, сколько людей, не nо­ коющихся на кладбищах. Большинство умерло молодыми, а мо­ лодым нелегко умирается: есть маленький официальный обман в словах «убит» или «пал на поле боя»; эти слова создают иллю-

зию внезапности смерти, что было даровано лишь очень немно­ гим. Умирающие становятся неким образом спокойными, этот покой похож на презрение; они часто мерзнут, потому что жуткое величие, приближающееся к ним, холодно. «Геройская смерть» - это выражение - обман, как и «памятник герою». «Герои» - вы вспоминаете, это слово встретилось нам в цитате из «Поездки» Адлера: снежинка против героя. Нелегкое это дело, выжившему в составе статистически столь малочисленной возрастной группы всерьез принимать или хотя бы уважать государства с их стилем. Проложили рельсы, поставили стрелки, распределили посты, сфор­ мировали стиль для нашего общества, который нашим быть не может, но, пожалуй, он ваш, молодых, стиль: фрак, цилиндр, фет­ ровая шляпа - мне это всегда кажется чем-то вроде несменяемой рекламы шампанского, но, возможно, такой стиль не совсем уж

неуместен, когда шампанское становится повседневным напитком;

подобные вещи могут меняться: для моей матери в ее детстве апельсин был чем-то недоступным, а в моем детстве их давали уже больше дюжины за марку. Странным для нас кажется стиль государства, чья возрастная пирамида изображает очень шаткую рождественскую елку: в середине у нее самое слабое место, семи­ десятилетних больше, чем сорокалетних; устоять такое не может, не полагайтесь на негО. Беспочвенные уходящие - несгабильный

элемент, все равно, при каких политических, религиозных или ли­

тературных условиях они выступают. Вольфганг Борхерт - так определила смерть - старше Аденауэра. Ни мудрой, ни умной, ни даже хитрой не стала эта возрастная группа.

Условия первой послевоенной литературы были условиями полного равенства, которые потом оказались преходящими. Вся­ кий авангардизм, всякое обращение к революционным литератур­ ным формам вызвало бы смех: бессмысленно эпатировать бур­ жуа, когда таковых больше не оказалось. Может быть, сейчас и пора снова эпатировать буржуа, но я для этого слишком стар,

да и времени не имею и даже не уверен - поскольку во время гоне­ ний было изгнано так много буржуазности,- что захочу этим заниматься; пусть другие увлекаются шутовством. В 1945-м чело­ век ощущал себя свободным и оставшимся в живых; для вас, для молодежи, для свободных и живущих, все иначе: деды внезап­

но умирают, промежуточное поколение так прорежено - очень

скоро вы станете основой этого государства. Сможете ли вы пре­ вратить его в государство, ПО которому можно будет чувствовать ностальгию и которое будет достаточно человечным, чтобы войти и в литературу? Может быть, когда-нибудь по-настоящему, не в намеках и в разрозненных частностях, а в большом романе будет описано то, что произошло между 1945 и 1950 годами. Была та не­ повторимая ситуация равенства, когда все жители страны были не­

имущими, имея имуществом все, что попадалось под руки: уголь и

дрова, мебель, картины, книги 3~. Опустошенная страна после тридцатилетней войны, одновременно и освобожденная, и предан­ ная, и брошенная на произвол судьбы. Когда кто-то просил хлеба,

324

325


не спрашивали, кто он, бывший нацист или спасшийся из лагеря; казалось, что Германия избрана для того, чтобы о.статься вне поли­ тики. Получилось иначе - разумеется, не случаино, не совсем по нашему желанию и воле, далеко не в виде необъяснимого чуда, по разнообразным веским основаниям; историкам, экономистам и социологам в вашей среде это лучше изв:стно, они у.меют это точно обносновать. Возможно, люди моеи возрастнои группы стали бы хорошими братьями друг другу, но братство оказалось нежелательным, потребовал ась власть, ждали приказов, ловили приказы, и поднялась гвардия подтянутых, пол.ных рвения, услуж­

ливых, а литература пошла по совсем другои дороге: она всту­

пила на мучительный путь обретения языка, перебирала отбро­

сы в поисках человечного, самозабвенно плыла в половодье ино­ странной литературы, с которой ей, наконец, удалось воссоеди-

ниться.

И вот вдруг наступает момент, когда надежды, ожидания, внимание воспитателей, церквей, политиков направлены на сов­

ременника, а он ускользает от них. Они не знают человека и ищут его окольным путем через литературу - или, может быть, на­

верстывают через нее то, что упустили в своих жизненных впе­

чатлениях? Но было бы безнадежной затеей искать человека только в том, что делает с ним литература, и надеяться, буд~о

его можно отыскать таким путем. Слова «эпика» И «эпическии» звучат так доверительно, обжито, словно речь идет о чем-то, в чем

можно поселиться по-домашнему, или, возьмем модное выражение, «осесть». Но перед современными романами следовало бы выстав­

лять щиты с предостережениями: «селиться нельзя», «устраивать­

ся на житье запрещается», «хозяйством не обзаводиться». Кто хочет иметь почву под ногами, должен обладать чем-то гораздо большим, чем могут ему предложить какие угодно литература

иискусство.

Надо же еще и пропорции соблюдать. Безумные вещи тво- рятся в нашей стране: два, три, может быть, четыре писателя, платящие при этом католический церковный налог, в состоянии взбунтовать статистически значительную массу в 26 МИЛЛИОНОuВ немецких католиков! Это говорит не о значимости их публикации, а скорее о беспочвенности, возникающей, когда религия наличест­ вует только в социальном, только в институциональном смысле. Я должен привести один такой пример. он пок.?зывает, на каких полых, глиняных ногах стоит общество. Некии автор, отважив­ шийся изобразить в романе такую проклятую человеческую

реалию, как работа, был вызван представителями промышлен­ ности в суд - да, против него было возбуждено судебное пре­ следование, и его сначала защищали профсоюзы, но потом, когда кто-то наконец все-таки прочел роман и обнаружилось, что автор рискнул там изобразить также и профсоюзную склоку, они его обвинили в предательстве. Это - общество без почвы.

4

По многим причинам эта моя лекция должна быть послед­ ней, и теперь возникает та трудность, что метод сопоставления

текстов, выставления их друг против друга как резонаторных

экранов в целях проверки нашего современного словаря я не

сумею приложить ко всем еще осгающимся у нас темам. Я лишь

пунктирно мог применить этот метод даже в отношении уже затро­ нутых тем: невозможность обитания, отбросы, поездка,- здесь можно было бы много что добавить, некоторые позиции противо­ поставить: Жан Поль против Гёте, Гете против Арно Шмидта - путешествие и обитание есть у всех троих,- Гейне против Штиф­ тера или, что было бы еще выразительнее, Гейне против самого себя, бездомный, тоже изгнанник, как Маркс бы.'! изгнанником, к тому же неуэнаиный, как Клейст, Гельдерлин, Ницше. Оста­

ется еще много тем: супружество,

семья,

дружба, религия,

еда, одежда, деньги, работа, время, и

потом -

любовь.

При чтении Достоевского, Бальзака, Честертона меня еще в детстве не только расстраивало, но казалось оскорблением сразу и эстетического и нравственного начал - об их взаимосвязи я

говорил,- что немцам не только, что называется, здорово достает­

ся, но что они выступают в виде стереотипов. Одновременное нарушение эстетики, нравственности, человечности. Раздумывая над этой проблемой, специально занимаясь ею при последующем чтении, я убедился, что иностранцы в иностранных романах почти всегда стереотипны: голландцы неуклюжи и ребячливы, англичане сухи, потружены в сплин или чересчур надушены оксфордскими духами или блумсберийской лавандой, французы слишком чув­ ственны или слишком остроумны, немцы - определенно капустни­

ки, честные, музыкальные, ирландцы всегда рыжие, венгры­ страстные брюнеты, при том что в их стране так много тихих и белокурых людей. Честертон делает среди немцев единственное исключение для жителей Рейнской области: он описывает их как своего рода неудавшихея французов, что, наверное, кажется и некоторым немцам. Видите, остается еще много что изучить;

очеловечение человека в романе, можно сказать, даже еще и не начиналось. Со мной уже несколько раз бывало, что иностран­

цы, знающие немцев только по романам или по пропаганде, спра­ шивали меня, действительно ли я все-таки немец, и я оказывался в самой дурацкой ситуации, ловя себя на мысли о том, удастся ли мне при случае предъявить удостоверение в своем не то чтобы сразу уж арийском, но хотя бы тевтонском происхождении. Впе­ чатление такое, что при изображении национального своеобразия между полюсами смехотворности и благородства не остается никакого человеческого измерения. Много тем для исследования.

Немцам чужое всегда явно

казалось более интересным: дверь

к самим себе они, кажется,

до сих пор не нашли. За одну тему

надо взяться в любом случае: образ еврея в немецкой .'!ип:рату­

ре; отравленные источники, отравленные колодцы, в том числе и

327

326


предлагающие, по видимости, благородную воду. Или другие темы: образ человека, немца в немецкой литературе, его образ за обеден­ ным столом. Я задумал сопоставить с немецкими текстами опи­ сания обедов у Диккенса, Бальзака, Толстого или у могучего едока Томаса Вулфа, поскольку, мне показалось, отношение че­ ловека в литературе к приему пищи стоит во взаимосвязи с об­ ретенным им в литературе жилищем - и взаимосвязь обиару­ жилась: в немецкой литературе так же мало едят, как мало в ней

и живут, почти не говорят о деньгах, много голодают, или еще­

живут воздухом 39. Потом это ужасающее правило сидеть за сто­

лом молча, молчаливые дети за столом, пригнетенные, присмирев­

шие 40,_ и тем самым еще одна тема: образ ребенка, каким он живет в немецкой литературе. Полцарства за ребенка, который посмел бы быть самостоятельным, посмел бы быть свободным. Между жилищем и едой, любовью, браком, семьей, как они су­ ществуютв литературе,есть несомненныевзаимосвязи.Не случай­

ность, что описание места, описание семьи, жилища соотносятся

друг с другом. Один из немногих подробно описанных обедов в немецкой литературе найдем в Б-й главе «Будденброков»Томаса Манна.

«Произошла новая смена блюд. Колоссальный кирпичного цвета панированныйокорок предстал взорам, копченый, вареный,

всопровождении коричневого кисловатого соуса и таких груд

овощей, что одной-единственнойтарелки хватило бы насытиться всем. Лебрехт Крёгер взял на себя разрезание. Приподняв локти

жестом виртуоза, вытянув длинные указательные пальцы вдоль тыльной части ножа и вилки, он обдуманно отрезал сочные куски. Был подан и шедевр консульшиБудденброк,«русский горшок», пи­ кантная смесь консервированныхфруктов со спиртным запахом. Свечи медленно, медленно обгорали и время от времени, когда

впотоках воздуха их пламя склонялось в сторону, распростра­

няли над столом тонкий запах воска. Сидели на тяжелых крес­ лах с тяжелой спинкой, ели, пользуясь тяжелыми серебря­ ными столовыми приборами, весомые, добротные вещи, запивали густым, хорошим вином и высказывали свои мнения. Дамы не­ долго следили за диспутом. Мадам Крёгер обратилась к ним с речью, аппетитнейшим образом изъясняя лучший способ варить карпов в красном вине... «Разрезаете на хорошие куски, дорогие мои, и с луком, гвоздикой и сухарем - в кастрюлю, с чуточ­ кой сахара и ложкой масла - прямо на огонь... Но не смывать, драгоценные мои, чтобы вся кровь оставалась, Бога ради...» В двух больших хрустальных вазах появился пудинг, слоеная смесь из миндального пирожного, малины, бисквита и взбитых яиц;

а на нижнем конце стола зажигались огоньки, это дети получили свой любимый десерт, горящий пудинг с черносливом. «Томас, сын мой, будь так добр,- проговорил Иоганн Будденброк и вынул СВО/С большую связку ключей из брючного кармана.- Во втором подвале справа, второй ящик, за красным бордо, две бутылки, да?» И Томас, умелый в исполнении подобных заданий, побежал

и вернулся с совершенно запыленными бутылками, обвитыми пау­ тиной. И как только из этой своей неказистой оболочки в неболь­ шие бокалы для десертного вина была разлита желто-эолотая,

сладкая старая мальвазия, наступил торжественный момент, пас­ тор Вундерлих поднялся и, дождавшись тишины, с бокалом в руке

приятным оборотом речи начал свой тост за благополучие семьи Будденброков, как ее присутствующих, так и ее отсутствующих

членов... виват!»

Подобное перечисление ингредиентов, блюд, чувственных на­ слаждений предполагало, конечно, еще то сознание собственного достоинства, ту ганзейскую уверенность в себе, ту непоколеб­ ленную буржуазность, которую текст романа «Будденброки» в целом отвергает. Это уже очень далеко от Штифтера 41, У кото­ рого об ингредиентах и чувственном наслаждении мало что най­

дешь, о церемониях и духе всеобщих собраний за столом - много. «Вас УДИВИТ,- сказал за едой мой гостеприимный ХОЗЯИН,­

что мы так вот, в одиночестве поглощаем свою пищу. Приходит­

ся по-настоящему сожалеть, что не все обитатели дома сидят за одним с нами столом. Слуги начинают принадлежать тогда к семье;

часто они всю жизнь служат в одном и том же доме, хозяин живет с ними душа в душу общей жизнью, и поскольку все, что есть хорошего в государстве и человечестве, идет от семьи, они стано­ вятся не просто хорошими слугами, любящими свою службу, но очень легко также и хорошими людьми, с простосердечным благо­ говением привязанными к дому как к нерушимой церкви, и для них господин -- надежный друг... Я собирался,- продолжал он после некогорой паузы,- ввести эти порядки в нашем здешнем доме. Но люди тут выросли в других обычаях, вросли в самих себя,

не смогли примениться к новому и только утратили свободу своего существа. Нет никакого сомнения, что они понемножку

вжились бы в новые отношения, особенно кто помоложе на кого еще действует воспитание; но я так стар, что подобный'замысел

простирается далеко за пределы моей жизни. Поэтому я осво­ бодил своих людей от принуждения, а молодые преемники пусть возобновят попытку, если разделяют мое мнение.- При этих его

словах мне припомнился родительский дом с его благотворным установлением, чтобы по крайней мере торговые приказчики моего отца садились за обеденный стол вместе с нами».

И возможно, вы помните заключительную сцену брехтовского «Галилея»: перед падением занавеса мы видим покинутого стари­ ка, который в одиночестве сидит за столом и ест,- сцена, по

своему жалкому отчаянию почти не имеющая равных: одинокий старик за столом, лукавый, преданный - и предатель; кончается великая жизнь, великий человек, и занавес опускается над его

чавканьем.

«Галилей. Я предал свое призвание. Человека, делающего то,

что сделал я, нельзя терпеть в рядах науки.

Виргиния. Ты принят в рядах верующих. (Идет и ставит та­ релку на стол.)

328

329