Файл: Maymin_E_A_-_Iskusstvo_myslit_obrazami.doc

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 01.05.2024

Просмотров: 284

Скачиваний: 1

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Мы слушаем оперу, в которой герой, прежде чем стре­ляться на дуэли, долго поет о своей ушедшей юности. И пока он поет, дуэль не начинается. В другой опере герои­ня вместе со своим возлюбленным оказывается замуро­ванной; при этом оба сильными, хорошими, вполне жи­выми голосами поют свой дуэт. Разве такое бывает в жиз­ни? Разве умирающим до пения? Но сидящим в зале такие вопросы вовсе не приходят в голову. Они слушают и испытывают искреннее волнение.

Точно так же в балете зритель не удивляется, скажем, тому, что герой «Медного всадника» Евгений, узнав о на­воднении и грозящей его возлюбленной опасности, не спе­шит спасать свою Парашу, а продолжает исполнять танце­вальные фигуры. Зритель считает такое поведение естест­венным, должным и испытывает эстетическое наслажде­ние от танца.

Все это — результат нашего приятия условности, на ко­торой основан, которой подчинен оперный и балетный театр, т. е. театр музыкальный. Такой театр существенным образом отличается от театра драматического. Музыка с ее особым способом выражения человеческих чувств в большой степени содействует изменению наших обычных представлений о жизненном правдоподобии. Человеку, который не слышит, оперное или хореографическое пред­ставление может показаться нелепым, комически-бес­смысленным. Не будучи глухими, мы это можем, однако, проверить и на себе. Достаточно закрыть уши и тем са­мым как бы выключить музыку, когда идет оперный или балетный спектакль, чтобы происходящее на сцене сразу начало казаться в высшей степени странным. Почему? Прежде всего потому, что действие музыкальное глубо­чайшим образом, принципиально отличается по своему внутреннему качеству и художественному эффекту от дей­ствия, лишенного музыкального сопровождения. Музыка в опере и балете служит не усилению восприятия сцени­ческого действия, а более всего — переключению этого восприятия. Переключению как бы на другую волну, в качественно иную сферу. Музыкальный образ, вступая во взаимодействие со сценическим, создает новый образ, ко­торый требует для своего восприятия особых мерок.

Наш обыденный рассудок, называемый «здравым смыслом», если и применим хотя бы частично к оценке драматического действия, то совершенно неприменим к оценке действия музыкально-драматического — к оценке оперы и балета. С точки зрения здравого смысла, оперное искусство и искусство балетное в точном смысле этого сло­ва ненормальны. Ненормальны потому, что они не сравни­мы с бытовыми нормами жизни.


Но в том-то и дело, что такое сравнение, в силу самой специфики оперного и балетного искусства, заведомо не предполагается.

Не могу не остановиться здесь на одном примере, ко­торый хорошо знаком каждому школьнику.

Героиня романа Л. Н. Толстого «Война и мир» Ната­ша Ростова попадает в театр, на оперное представление. Вот как описывает Толстой то, что увидела Наташа: «На сцене были ровные доски посередине, с боков стоя­ли крашеные картины, изображавшие деревья, позади бы­ло протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо, на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то. Когда они кончили свою пес­ню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом, и стал петь и раз­водить руками. Мужчина в обтянутых панталонах про­пел один, потом пропела она. Потом оба замолчали, заиг­рала музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно выжидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а муж­чина и женщина на сцене, которые изображали влюблен­ных, стали, улыбаясь и разводя руками, кланяться...»

Перед нами изображение театрального действия со «снятой» условностью. Вне законов условного все проис­ходящее на оперной сцене действительно могло показать­ся «вычурно-фальшивым» и «ненатуральным». Интерес­ны оговорки Толстого, поясняющие характер восприятия героини. Наташа попала на оперу «после деревни», и она «не могла даже слышать музыку». «После деревни» — почти то же, что «с точки зрения деревенского жителя» того времени, с точки зрения человека, не знакомого с оперным искусством и с условностью этого искусства. Гово­ря иными словами, с точки зрения «здравого смысла». Именно эта точка зрения и определила характер видения, восприятия Наташи.

Разумеется, Толстой, создавая эту сцену, имел свои важные художественные и социально-обличительные це­ли. И он нашел для этих целей очень сильный, очень убе­дительный художественный прием. Но то, что было для Толстого приемом, не нужно принимать за саму истину. Мы можем восхищаться толстовским сатирическим изо­бражением оперного представления, но мы должны пони­мать, что это отнюдь не доказательство бессмысленности искусства. Ибо искусство имеет свои законы, свое внут­реннее оправдание; оно не может подлежать суду «здра­вого смысла» и быть адекватным обыденной, бытовой реальности.


Особые законы искусства существуют в любом его ви­де. Гегель, говоря об искусстве живописи, сделал весьма

интересное замечание: «Человек может радоваться свое­му умению воспроизвести собственной работой и стара­нием то, что существует в природе. Но и эта радость, это восхищение остывают тем больше и даже превра­щаются в пресыщение и отвращение, чем более похожа копия на данный природой оригинал. Как было остроумно сказано, существуют портреты до отвратительности похожие».

Хорошим дополнением к этим словам Гегеля может служить шутливое и вместе с тем очень серьезное замеча­ние художника Огюста Ренуара. Он утверждал, что в день, «когда художники сумеют передать иллюзию лес­ной сени, включая запах мха и журчание ручья, живо­пись перестанет существовать. Вместо того чтобы купить картину, ценитель отправится на прогулку в лес».

В живописи, как и в других видах искусства, макси­мальное соответствие изображения натуре отнюдь не адекватно понятию «правда». Портрет или, скажем, на­тюрморт, похожий до мельчайших деталей на свой жизнен­ный оригинал, вполне может восприниматься зрителем как менее правдивый, нежели портрет или натюрморт, пе­редающий лишь приблизительно внешний облик ориги­нала, но зато отражающий внутреннюю жизнь, дух его. Естественно, что это относится не только к портрету или натюрморту. «Близость к природе есть понятие совершен­но относительное,— утверждал один из героев философ­ского романа В. Одоевского «Русские ночи».— В Рафаэле находят ошибки против анатомии — но кто замечает их? Если б должно нам было более нравиться то, что ближе к природе, то дерево, например, Рюисдаля должно бы уступить первенство дереву, сделанному какою-либо цве­точницею».

Теперь представим себе скульптурный портрет, кото­рый так точно, детально передает оригинал, что воспри­нимается нами уже не как произведение искусства, а как живой человек. Хорошо это или плохо? Несомненно, та­кой портрет произведет на нас сильное впечатление, но это будет впечатление неожиданности, странности, непред­виденного эффекта, а не эстетическое, художественное.

Положим, перед нами скульптурный портрет, в кото­ром переданы не только все линии лица и тела, но и все краски лица и тела, подлинные, живые краски. Будет ли такая многоцветная скульптура правдивее, нежели одно­цветная? Едва ли. Скорее даже наоборот. Внутренние за­кономерности скульптурного образа таковы, что живое разнообразие красок, как правило, не приближает, а уда­ляет его от художественной правды. Раскрашенная совре­менная скульптура легко может оказаться похожей на ма­некен. Потеряв известную долю присущей ей условности, скульптура потеряет вместе с тем и свою способность вы­ражать через конкретно-чувственное и единичное общее и духовное.


Плоско понимаемое требование правдоподобия не­применимо и к искусству слова. Соотношение между художественной литературой и жизнью, которую она отражает, тоже" носит не прямолинейный, а сложный диалектический характер. Заметнее всего это в поэзии, в искусстве стихотворной речи. Заметнее потому, что «если обычная, прозаическая речь строится по тем же законам, по которым строится всякая письменная речь, то стихотвор­ная речь не имеет какого-либо соответствия в речи прак­тической» (слова советского ученого, филолога Б. В. Томашевского).

Мы приводили эпизод из «Войны и мира» — Наташа в оперном театре,— эпизод, построенный Толстым как взгляд на театральную сцену с точки зрения «здравого смысла». Лев Николаевич позднее не раз применял этот прием, желая показать искусственность жизни образо­ванных верхов. С этой же точки зрения он оценивал сти­хотворное искусство. Толстой говорил об изложении мысли стихами, что это напоминает ему человека, который идет обыкновенным шагом, а потом вдруг, ни с того ни с сего, начинает приплясывать. Язык стиха казался Толстому ис­кусственным, неправдоподобным. Однако и Толстой не мог устоять, например, против высокой художественной правды и красоты пушкинского «Евгения Онегина». Он говорил, что здесь «стихов не чувствуется», так все есте­ственно. Критика стиха как формы искусства была до­статочно остроумной; более того, она имела у Толстого веские внутренние основания. И все-таки с ней невозмож­но согласиться.

Стихотворная речь в самом деле неправдоподобна, если понимать это слово в буквальном смысле. Но в буквальном смысле неправдоподобным — в большей или меньшей сте­пени — оказывается всякое искусство. Стихи воспроизво­дят не живую речь — их форма условна. Но стихи воспро­изводят живое чувство — и в этом смысле они глубоко правдивы. Известный русский ученый А. А. Потебня гово­рил о состоянии «опьянения чувством», которое объясняет многие самые неожиданные явления в языке. «Опьянение чувством» во многом объясняет и существование стихо­творной речи, которая только внешним, поверхностным образом представляется неестественной, неправдоподобной. Как содержанием, так и формой стихотворная речь в ко­нечном счете и правдоподобна, и жизненна, ибо в основе ее лежит ритм, извечно определяющий человеческую жизнь и жизнь природы.

Защищая стихи, Маяковский заявлял: «А поэзия — пресволочнейшая штуковина: Существует — и ни в зуб ногой!» Само существование поэзии на протяжении всей известной нам истории человечества — лучшее ее оправ­дание и лучшее доказательство ее связи с жизнью, с жи­выми человеческими потребностями.


Показательно, что и Лев Толстой, в принципе отвер­гавший право стихотворного языка на существование, вос­хищался многими стихами Пушкина, Тютчева, Фета.

Несомненно, что стихотворный язык способен наиболее сильно, выразительно передавать ту правду, которую не способны передать с той же силой никакой другой язык и никакое другое искусство. В этом причина непоследова­тельности Толстого, да и всех других отрицателей поэзии.

В условности стихотворной речи заключены не только ее особенности, но и ее большие возможности. Стихи в большей степени, нежели проза, позволяют уклоняться от всего привычного и общепринятого, потому что сами, по природе своей, являются таким «уклонением». В из­вестном смысле в мире стихов поэт чувствует себя сво­боднее, чем в мире прозы. В поэтическом повествовании легко могут опускаться некоторые существенные для про­заического произведения связи и мотивировки, менее обя­зательна временная и сюжетная последовательность. Языковое новаторство, композиционное и всякое другое в поэзии наблюдается чаще и появляется раньше, чем в прозе.

Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить А. С. Пушкина. Начав писать свое самое задушевное про­изведение, свой свободный роман «Евгений Онегин», Пуш­кин сообщает другу, поэту П. А. Вяземскому: «...я теперь пишу не роман, а роман в стихах — дьявольская разница!». Судя по самому роману, «дьявольская разница» для Пуш­кина — это прежде всего максимальная свобода стихового романа, максимальная возможность сочетания вымысла и правды, возможность концентрированного — конкретного и одновременно предельно обобщенного — изображения жизни.

Известная условность искусства слова распространяет­ся не только на свойства его языка, но и на его содержа­ние. Искусство слова может быть «неправдоподобным» и независимо от того, говорит оно языком стиха или языком прозы. Неправдоподобным с точки зрения внешнего подо­бия действительности — и при этом глубоко, истинно прав­дивым.

Несколько лет назад в «Литературной газете» было по­мещено письмо одного читателя, который выражал свое раздражение, недовольство сказкой Корнея Чуковского «Муха-Цокотуха». Почему так хвалят эту сказку? — спра­шивал автор письма. Что в ней хорошего? Ведь в ней все неправда. Муха, выходит замуж за комара, — такого в жиз­ни не бывает. А главное, автор вызывает у читателей со­чувствие к мухе. Это с точки зрения жизненных потреб­ностей совсем нехорошо. Муха — насекомое зловредное, и ее нужно не жалеть, а уничтожать. Чему же может на­учить детей такая сказка?