ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 17.05.2024

Просмотров: 916

Скачиваний: 1

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

СОДЕРЖАНИЕ

Антонен Арто

Антонен Арто, его театр и его двойник

Кровяной Фонтан1

Самурай, или Драма чувства1 Действие I

Действие II

Действие IV

Манифесты Театра «Альфред Жарри» Театр «Альфред Жарри»1

Театр «Альфред Жарри». Год первый. Сезон 1926-1927годов

Программа сезона 1926-1927годов.

Манифест театра, который не успел родиться

Театр «Альфред Жарри». Сезон 1928года1

Театр «Альфред Жарри»1

Театр «Альфред Жарри» в 1930году1

План постановки «Сонаты призраков» Стриндберга1

Философский камень1

Театр и его Двойник

Театр Серафена

Театр и его Двойник

Театр и культура1

Театр и чума20

Режиссура и метафизика45

Алхимический театр67

О Балийском театре76

* * *

Восточный театр и западный театр93

Пора покончить с шедеврами96

Театр и Жестокость111

Театр Жестокости (Первый Манифест)117

Письма о Жестокости137 Письмо первое 138

Письмо второе141

Письмо третье143

Письма о языке144 Письмо первое146

Письмо второе148

Письмо третье

Письмо четвертое

Театр Жестокости (Второй Манифест)158

1.Относительно содержания,

2.Относительно формы

Чувственный атлетизм165

Два замечания179

I.Братья Маркс180

II.«Вокруг матери» Драматическое действие Жан-Луи Барро183

Театр Серафена1

Три лекции, прочитанные в Университете Мехико

Сюрреализм и революция1

Человек против судьбы1

Театр и боги1

Приложение

Мартин Эсслин. Арто (Главы из книги) Пределы языка

Театр Арто —теория и практика

Больше дьяволов, чем может вместить необъятный ад

Иррационализм,агрессия, революция

Мераб Мамардашвили. Метафизика Арто

Комментарий

Кровяной фонтан

Самурай, или драма чувства

Манифесты театра «альфред жарри»

Театр «Альфред Жарри»

Театр «Альфред Жарри». Год первый. Сезон 1926-1927 годов

Манифест театра, который не успел родиться

Театр «Альфред Жарри». Сезон 1928 года

Театр «Альфред Жарри»

Театр «Альфред Жарри» в 1930 году

План постановки «сонаты призраков» стриндберга

Философский камень

Театр и его двойник

Театр и культура (Предисловие)

Театр и чума

Режиссура и метафизика

Алхимический театр

О Балийском театре

Восточный театр и западный театр

Пора покончить с шедеврами

Театр и Жестокость

Театр Жестокости (Первый Манифест)

Письма о Жестокости

Письма о языке

Театр Жестокости (Второй Манифест)

Чувственный атлетизм

Два замечания

Театр серафена

Три лекции, прочитанные в университете мехико

Сюрреализм и революция

Человек против судьбы

Театр и боги

Мартин Эсслин арто

Пределы языка

Театр Арто —теория и практика

Больше дьяволов, чем может вместить ад

Иррационализм, агрессия, революция

Мераб Мамардашвили метафизика арто

Содержание

Антонен Арто/ Театр и его Двойник

Издательство «symposium» в серии избранной литературно-философской критики и эссеистики

Томас Стернз элиот

Готовится к изданию издательство «symposium»

Октавио пас

Издательство «symposium»

Итало кальвино

По коммерческим вопросам, а также по вопросам оптовой торговли обращаться:

Итак, существует запрет на изображение Бога, ска­жем, в исламской культуре. В Европе наоборот, казалось бы. Но интересно, что в смысле мыслительной техники за этим стоит одна и та же идея — идея того, что есть вооб­ще что-то неизобразимое и что мы в нашем обыденном опыте — лишь марионетки. Чтобы показать это, можно устроить театр, театр театра, который позволит нам во что-то впасть по ходу самого театрального акта, сейчас и теперь (а не всегда).

Если я так мыслю, то, во-первых, мыслю о мысли, то есть о чем-то незримом, и тогда существую. Человече­ское существование реализуется, исполняется в точках мысли. Если под мыслью понимать те состояния, о кото­рых я говорил, значит, мы мыслим то, что есть, а не то, что изображено. Но это-то и дает возможность войти в историческое существование, пребыть, стать, а не оста­новиться на полдороге. У Арто хронически появляется все время мысль о «mi-chemin», полдороге. Это одна мысль. А вторая мысль страшная. (Я повторяю, что он на себе испытывал.) Это мысль об «avortement», в уродливом переводе на русский язык это «абортивные рождения». Аборты бытия, аборты мысли в данном случае — есте­ственные аборты. Есть искусственные аборты, а это — естественные. «L'existence avortee» — абортированное существование. Вот эту ситуацию физически, на себе испытываемой невозможности мысли Арто очень часто описывает как скрежет столкновения абортов. По-русски это трудно выразить, что-то вроде неописуемого столкно-

[338]

вения абортов. Ну, представьте абортивных уродов, кото­рые сталкиваются. Одна половина мысли сталкивается с другой половиной мысли. Они вообще-то родственные, должны были бы как-то соединиться, но — некстати. И они обе, абортивные, сталкиваются одна с другой. Это и есть то, с чего я начал, объясняя все это другими слова­ми, и к чему я снова выхожу.

Это как бы современное сознание высшей миссии ху­дожника. Оно может быть выражено следующим образом:

высшая миссия художника (а он есть лишь просто край­ний, предельный случай любого человека, любой челове­ческой миссии, миссии любого человека как ответствен­ного существа) — существовать. Речь идет не о физиче­ском существовании, конечно. Существовать в смысле бытия. И это сознание очень четко распространилось в культуре XX века. Потому что культура XX века — это культура, которая знает о смерти, знает о гибельности цивилизации. Знает, что мысль— это нечто не само со­бой разумеющееся. Что это никогда не разумелось само собой. И поэтому такой человек, как Мандельштам, мог сказать, что существовать — высшее честолюбие худож­ника. В данном случае актом слова, актом краски, актом театрального жеста или постановки — пребыть, ввести через себя в полноценное жизненное историческое суще­ствование все то, что просит родиться, что стучится в двери бытия, но может остаться на полдороге, может не пребыть и, как говорил тот же Мандельштам, «в чертог теней вернуться».


А «чертог теней» — вещь очень страшная. В литерату­ре это звучит красиво, а в реальной жизни4 это может быть просто страшно, хотя мы связи одного с другим не узнаем. Ведь мы в нашей культуре живем жизнью теней, жизнью неродившихся людей, у которых все осталось на уровне полусуществования. У нас ведь не честь, а наме­рение чести. Не свобода, а намерение свободы. Не иск­ренность, а намерение искренности. У нас ведь не мысль, а намерение мысли. Есть намерение мысли. А есть мысль — событие. Это разные вещи.

[339]

Все осуществления, в отличие от полусуществования, связаны с определенным искусством или с техникой. В этом смысле, например, искренность — есть не состоя­ние человеческое, психологическое (а оно фальшиво, как мы уже знаем, оно изображает что-то), а искренность есть искусство. То же самое касается правды, истины. Еще поэт Уильям Блейк говорил в одном из своих мисти­ческих прозрений: «Ни один человек не может прямо от сердца говорить правду». А ведь мы считаем, что луч­ше — прямо от сердца. Нам достаточно, если есть наме­рение любви,— значит, мы любим. Если у нас есть позыв искренности — значит, мы искренни. Если у нас есть по­зыв чести — значит, мы честны.

Ничего этого нет. Это все недосуществование. Арто осознавал, как трудно от недосуществования, которое на­бито этими позывами, перейти к существованию. И нам это должно быть ясно. Ведь все мы — голоса «лимба», голоса неродившихся душ. (Есть такой термин. Он непе­реводим ни на какой язык.) Арто в себе физически эту проблему пережил, которую я сейчас описываю чисто ин­теллектуально. Ну, один способ описания не хуже друго­го. Просто можно пожалеть, что Арто распял себя на кре­сте перехода из «лимба» в существование. Как перейти? Через пуповину «лимба»5. Во-первых, есть эта пуповина, даже когда ты уже вышел из «лимба», у тебя есть пупови­на «лимба». Еще и потому особенно, что нужно все время впадать. Всегда приходится заново впадать в состояние вышедшего из «лимба».

Я описываю проблему Арто. Она у него как бы двой­ная: с одной стороны, это проблема лирики человеческой души, с другой стороны — проблема исторического суще­ствования.

Возьмем лирику человеческой души. В чем здесь дело? Есть такое французское выражение: «Никто не хо­чет отдавать душу». «Отдать» — плохое слово. Во фран­цузском это, скорее,— обнажить, показать, выставить на всеобщее обозрение. Никто не хочет. Почему? По одной простой причине. Потому что моя душа — это то, чего я

[340]

и сам не знаю и с чем только я один на один имею дело и могу только сам, своим трудом в себе кристаллизовать, если мне, конечно, удастся. Как же я могу тем, чего я сам не имею, поделиться с другими? Невозможно. Поэтому никто и не хочет отдавать свою душу. Потому что это — его собственный интимный счет перед самим собой, пе­ред тем, чего он сам не знает и что он еще должен ввести в существование. Дать форму, дать родиться. Это и есть лирика, лирическая нота нашей души.


С другой стороны, эта уникальная ответственность, которая разрешается тем, что это получает существова­ние и входит, полноценно стоит на ногах в мире. Пред­ставьте себе босую мысль на площади. Вот сократовская мысль существования на площади. Жизнеспособная, она «стояла на ногах», хотя босая. Но на этом переходе воз­никает вопрос.

Значит, мы не только лирические в том смысле слова, что есть что-то, чего мы не можем отдать другим или по­казать другим, обнажиться перед другими просто потому, что мы сами при этом бессильны, беспомощны и не зна­ем, что еще должны сами узнать. (И в этом, кстати, со­стоит крах любой гуманистической демократической фразеологии по отношению к культуре. Она вся строится на предположении, особенно в социалистическом вариан­те, что культура есть что-то, чем можно владеть, и что, следовательно, раз этим владеешь как предметом потреб­ления, то это можно делить, и желательно — делить по­ровну.) Действительная культура, действительный дух — аристократичны в глубоком смысле слова, в духовном смысле слова. По одной простой причине. Нельзя поров­ну поделить и вообще поделить то, чего нет. И что может быть только завоевано или не завоевано с большим рис­ком и опасностью в интимном отношении, которое никто из нас на всеобщее обозрение изнутри самого себя не вы­ставит. «Никто не хочет отдать свою душу».

Чему мы можем доверить это состояние? Можем до­верить письму, слову, жесту? Это проблема. Вот, ска­жем, Платон говорил: как можно вообще говорить то, что

[341]

думаешь? Как можно вообще что-то писать? Чему это можно доверить? Слову? Письму? Жесту? Как? Жест ведь тоже изображение, а изображение неуместно. Но вот посмотрите — до чего мы дошли в этих состояниях. Наша жизнь ведь (российская жизнь и грузинская жизнь) не поддается классическому театральному изоб­ражению, потому что существует ряд фантомов, через которые надо пройти, чтобы возник театр театра, чтобы разрушить театральным показом возможность, изображенность чего-то и показать на минуту то, чего нельзя изобразить. Ведь театр, постановка есть разрушение изображения того, что не должно было быть изображено, и шанс для неизобразимого еще должен случиться. По­скольку реальность — это всегда нечто другое по отно­шению к сцене. Или сцена представляет фигуры чего-то другого, разыгрываемого на наших глазах. Но они долж­ны быть построены так, чтобы другое собственнолично выступало бы перед нами. Вот задача театра Арто! Поче­му, скажем, он больше доверял крику и жесту, причем сильному жесту, чем словам или сообщению чего-то че­рез содержание слов. Насколько мы театральны! Скажем, в грузинской или в русской пьесе невозможно изобразить вора по одной простой причине: потому что в самой жиз­ни вор играет вора. Известен, скажем, тип блатного. Вот возьмите их мимику. Этого не существует в Европе, в Ев­ропе воры — профессионалы, они воруют, а не играют воров. А русский блатной — посмотрите на его мимику. Он играет вора. Это не отрицает того, что он на самом деле вор, нет. Я говорю о другом. И попробуйте теперь в пьесе изобразить вора, который играет вора. Какие во­ровские характеры вы можете ввести в грузинский спек­такль? Характеры — не можете6.


Так вот, чему мы можем доверить это состояние: пись­му, слову, жесту? Эта попытка и феномен существования Арто, который в конце концов, как и Ницше, сошел с ума. Все тексты, уже в безумии написанные Арто,— а он де­сять лет пробыл в психиатрической клинике, когда на

[342]

улицы Парижа вошли немецкие войска,— фактически именно об этом.

Следовательно, согласно Арто, нужна сильно сбитая, сильно структурированная, сильно сцепленная машина, чтобы вообще могло случиться состояние понимания в голове человека — в голове актера и в голове зрителя. Это театр насилия, или театр жестокости. Потому что только жестокость может до конца изгнать изображения того, что нельзя изображать. Только одна жестокость. Но Арто добавлял все время: ни в коем случае не в реальнос­ти. Ибо в противном случае теряется весь смысл. Вся кровь и насилие есть кровь и насилие в построении изоб­ражения, разрушающего изображения. А если мы этого не сделаем, не пройдем через эти катарсисы в наших соб­ственных душах, то все случится в реальности, то есть буквально случится. Он предупреждал об этом еще до фа­шизма. И потом все это случилось.

Ведь немецкие мифы, скажем немецкий расовый миф или советский социальный миф, — все они разыгрались в реальности. Немцы вкатились в свой расовый миф, при­чем со всеми атрибутами театра, о котором я говорил. Факельные шествия, драматические изображения сжига­ния книг. Каких только театральных знаков у них не было! Тайные ложи с возвышенной идеологией, символи­ческое восхождение на Эльбрус — совершенно бессмыс­ленное в военном плане, но абсолютно значимое симво­лически: водружение свастики на Эльбрусе как символа воссоединения немцев со своей исконной родиной. Пото­му что известно, что якобы белая раса произошла с Кав­каза7. А у нас вкатились по линии социального мифа. Ну какая разница? Есть расовое превосходство или соци­альное превосходство, иными словами, деление на груп­пы — структура та же самая, абсолютно та же самая. Вкатились в состояние хронической гражданской войны. Ведь чем характеризуется сегодняшний день? Тем, что возможна советская пьеса под названием «Гражданская война продолжается». У нас гражданская война может

[343]

сменить гражданское состояние людей со всей театраль­ной атрибутикой, со всеми соответствующими позами.

Бедный Арто уже сидел в сумасшедшем доме, а на улицы Парижа вошли призраки его собственных предска­заний и предвидений. Так что или вы разыгрываете все в своем воображении и тем самым справляетесь с опреде­ленными силами, или эти силы, кровь и жестокость будут не в театре, а в реальности8. Так оно и случается.


Вот это-то ощущение разницы между полноценным миром существования и несуществования с точки зрения порога изображения, который отделяет одно от другого, чтобы нечто, имеющее порыв к существованию, стало не абортом, не просто лирикой, а стало бы на ноги, вошло бы в историческую реальность, нужна техника, аппарат. Вот таким аппаратом и являются искусство, философия, мысль и т. д. Есть такие аппараты. Аппараты событий. Ко­роче говоря, это — аппараты событий, а не просто сумма знаний. Скажем, философия не есть сумма знаний. Вооб­ще мысль не может быть суммой, которую можно пере­дать другому. Это что-то, с чем можно работать и силой чего машина может породить, индуцировать в голове ка­кой-то переход, какой-то опыт, какое-то наше впадение в мысль, в понимание, в любовь, в чувство. Ведь нельзя же так: захотел поволноваться — и волнуешься. Невоз­можно. Иногда как пень стоишь перед тем, что, абстракт­но говоря, должно было бы тебя волновать — но не вол­нует. Почему? А другого волнует. Почему? Один и тот же предмет. Значит, вся причинная структура универсума действует иначе.

Так вот, эта нота различения — она и в русской лите­ратуре промелькнула. Она началась у Гоголя. И уже в со­временности она завершилась, эту ноту подхватил Набо­ков. Набоков очень чувствителен к голосам неродивших­ся душ и к условиям, выполняя которые такие души могли бы рождаться, переходить из «лимба» в рождение. Поэтому, скажем, он очень чувствителен к фантасмаго­рии Гоголя. У Гоголя впервые появляется потусторонняя

[344]

лирика недоделанных людей — неродившихся или уже умерших, начинающих жить после смерти. И в 20-е годы в советской литературе линию чисто литературную, до­стойную линию, когда люди действительно работают со словом, чтобы решать какие-то задачи, продолжала, на­пример, так называемая школа обэриутов. Введенский, Хармс и другие. Частично Заболоцкий, с другой сторо­ны — Платонов, Булгаков, Зощенко. Они через язык дали запись (некоторые из них — даже в абсурдном теат­ре; первая попытка абсурдного театра, театра абсурда была у Хармса, например) голосов душ, оставшихся в «лимбе». Что из «лимба» неродившихся душ нам гово­рит? И Платонов, например, следуя одному только гению языка, сам лично ничего особенно в себе не понимая (ког­да ему приходилось о себе говорить и о своем творчестве, это был обычный советский человек с той же степенью тупости и непонимания, как и любой другой), давал страшную картину потустороннего мира, в котором жи­вут, казалось бы, люди, но они — получеловеки. Они человечны в попытке, в позыве к человечности, а живут в языке. Ну как это в «Чевенгуре» — лошадь, на которой едет наш герой, зовется Пролетарская Революция, а на груди и в сердце он носит портрет Розы Люксембург. Это значит — возвышенная любовь. Это — идиоты возвы­шенного. Не просто идиоты. Категория идиотов возвы­шенного.