ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 25.11.2021
Просмотров: 3577
Скачиваний: 15
СОДЕРЖАНИЕ
Личность и творчество Ю. М. Лотмана
Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя
Глава вторая. Петербург. 1817—1820
Глава четвертая. В Михайловском. 1824—1826
Глава пятая. После ссылки. 1826—1829
Глава шестая. Тысяча восемьсот тридцатый год
Глава седьмая. Болдинская осень
Идейная структура «Капитанской дочки»
К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина
Идейная структура поэмы Пушкина «Анджело»
Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине»
Опыт реконструкции пушкинского сюжета об Иисусе
Замысел стихотворения о последнем дне Помпеи
Из размышлений над творческой эволюцией Пушкина (1830 год)
Заметки. Рецензии. Выступления
Из «Историко-литературных заметок»
Об отношении Пушкина в годы южной ссылки к Робеспьеру
К проблеме работы с недостоверными источниками
Три заметки к пушкинским текстам
Заметки к проблеме «Пушкин и французская культура»
Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем I 8 сентября 1826 года
О «воскреснувшей эллинской речи»
Письмо Ю. М. Лотмана Б. Ф. Егорову
Роман А.С. Пушкина «Евгений Онегин»
Из истории полемики вокруг седьмой главы «Евгения Онегина»
О композиционной функции «десятой главы» «Евгения Онегина»
Роман А.С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий
Роман А.С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий
Отрывки из путешествия Онегина
Источники сведений Пушкина о Радищеве (1819—1822)
«Пиковая дама» и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века
Образы природных стихий в русской литературе (Пушкин - Достоевский - Блок)
370
его
произведений издатели произвольно
втискивали в свои орфографические
представления. Решающую роль здесь
играл Плетнев. Последующие издатели
продолжили этот процесс. Свою задачу
академическое издание видело в очищении
текста Пушкина от инородных напластований
(цензурных, редакторских) и восстановлении
подлинного его вида. С этой позиции
печатные издания как основной источник
дезавуировались, наиболее авторитетными
признавались беловые рукописи поэта.
В случае их отсутствия издатель призывался
в каждом отдельном случае принимать
решение, сопоставляя черновые тексты
с печатными.
4. Обе позиции имели
сильные и слабые стороны. Позиция В. И.
Чернышева в принципе снимала вопрос о
различии между пушкинской и плетневской
правкой, перенося на них отношения между
не очень грамотным учеником и строгим
учителем. Утверждение о наличии в ту
эпоху единой орфографической нормы,
выдерживаемой в печати, было легко
опровергнуто Винокуром. Мысль же о том,
что «плетневизация» текста входила в
расчеты Пушкина и являлась продолжением
его творческого процесса, ничем доказана
не была. В тоне письма В. И. Чернышева
чувствуется раздражение внимательного
читателя на изменение привычных уже
написаний. Вместе с тем сильной стороной
В. И. Чернышева было стремление оградить
текст Пушкина от исследовательской
субъективности и ясность предлагаемого
им пути.
Сильной стороной Г. О. Винокура
и, вместе с ним, редакции издания была
тщательность изучения «буквы за буквой»
всего рукописного наследия поэта, всех
прижизненных изданий, всех имеющихся
копий и тщательное изучение всех спорных
случаев. Обвинить редакцию в научной
небрежности и погоне за новациями (как
делал В. И. Чернышев) никак нельзя. Однако
в тех случаях, когда между беловой
редакцией и печатным текстом имелись
расхождения, редакция неизменно брала
за основу пушкинский автограф, считая
его высшим авторитетом в спорных
вопросах. Такое решение может вызвать
возражения. Прежде всего, дезавуируя
печатные тексты как основной источник,
редакция исходила из предпосылки (ничем
не доказанной), что Пушкин не был
внимательным читателем корректур, даже
когда мог это делать, и равнодушно
принимал чужую правку. Эта мысль
противоречит не только представлению
о высоком профессионализме Пушкина-писателя,
но прямым высказываниям поэта, писавшего,
например, в 1836 г. о необходимости
переиздания Словаря Академии, поскольку
«слова искажаются. Грамматика колеблется.
Орфография, сия геральдика языка,
изменяется по произволу всех и каждого.
В журналах наших еще менее правописания,
нежели здравого смысла...» (XII, 43). Называя
орфографию «геральдикой языка», Пушкин
видел в ней эмблему литературного
лагеря. Литературные направления по
орфографии сразу же отличают «своих»
от «чужих». Из этого вытекает и то, сколь
неосторожно приписывать Пушкину
равнодушие к орфографическому облику
его печатных изданий и — еще важнее! —
какую осторожность следует проявлять
в отношении к орфографии пушкинских
текстов: если орфография — геральдика,
то внося в нее изменения, мы меняем
знамена, под которыми происходит
литературное сражение.
371
Слабой
стороной позиции академического издания
было и то, что она фактически давала
возможность вторжения исследовательской
субъективности. Так, например, в
окончательный текст «Бориса Годунова»
(по изд. 1831 г.) были внесены несколько
строк из ранней публикации «Московского
вестника» и рукописей, поскольку, по
мнению Винокура, Пушкин внял какому-то
неграмотному советчику и испортил свой
текст, введя в него нечто «совершенно
ненужное и лишнее» (С. 489). Редактор здесь
вышел за пределы своих полномочий.
Однако был еще более щекотливый вопрос:
утвердив приоритет пушкинских написаний,
редакторы делали оговорку, что из этого
положения «нужно было сделать только
одно исключение, необходимость которого
диктовалась громадным культурно-историческим
и политическим значением орфографической
реформы 1917 г., а также и тем обстоятельством,
что академическое издание <...>
адресовано не только специалистам, но
и широким кругам советских читателей»
(С. 469). Эта оговорка сводила на нет
предыдущие принципы и открывала дорогу
для модернизации .и субъективизма, что
привело к разнобою в орфографии различных
томов (на что сразу же указал В. И.
Чернышев) и к тому, что по академическому
изданию Пушкина изучать язык Пушкина
нельзя. Дальнейшее развитие этих методов
отразилось на судьбе «малого»
десятитомника, помеченного: «Печатается
на основе Полного собрания сочинений
А. С. Пушкина, изданного АН СССР». Здесь
орфография в значительной мере возвращена
к привычной, то есть к изданиям, учитывавшим
не только реформу 1917 г., но и орфографическую
норму второй половины XIX века.
Вопрос
этот должен сделаться предметом
тщательного исследования. Нам кажется,
что в основу следовало бы положить
следующие принципы: 1) Язык Пушкина
представляет величайшую культурную
ценность и неотделим от его творчества.
Издание должно воспроизводить подлинный
язык Пушкина, а не те или иные мнения
издателей.
2) Печатные издания Пушкина
считаются авторитетными источниками,
если автор держал их в руках. Если
какое-либо чтение появилось в издании,
выпущенном без участия Пушкина, но
повторено в организованном им переиздании,
оно считается авторизированным (кроме
явных опечаток). Разночтения с беловыми
рукописями в этих случаях указываются
в вариантах. При отсутствии авторитетных
печатных изданий тексты печатаются по
рукописям. Все редакторские соображения
и конъектуры относятся в комментарий.
3)
Все черты языка Пушкина, включая и
разнобой в написаниях, сохраняются.
Высокомерному представлению о
«неграмотности» Пушкина или его
«невнимании к языку» противопоставляется
мнение, что Пушкин руководствовался
соображениями более тонкими и глубокими,
чем те, которые может предположить
современный исследователь со своими
приблизительными знаниями. Издатель
не учит Пушкина, а учится у него.
4)
Выражение «массовый читатель» является
лишь удобной бюрократической фикцией.
Есть читатели, действительно не
замечающие, как напечатано то или иное
слово, или же различающие лишь современную
норму и «орфографическую ошибку».
Потребность этих читателей удовлетворяется
неакадемическими изданиями, появляющимися
в множестве. Но есть многочис-
372
ленные
читатели (одних филологов — студентов
и преподавателей — десятки тысяч, не
меньше высококвалифицированных читателей
— учителей-словесников, не говоря уж
об исследователях языка Пушкина), нуждами
и потребностями которых почему-то
издательства грубо пренебрегают
(ориентируясь лишь на читателей, которые
академического издания в руки не
возьмут!). Академическое издание —
научное издание и рассчитано на
филологически грамотного читателя.
5)
Модернизация языка проводится лишь в
тех случаях, когда можно сформулировать
однозначные правила восстановления
исходного текста, то есть когда читатель
может безошибочно восстановить подлинный
текст («аго»«ого» в родительном падеже
прилагательных, «я» в конце слов на
согласную), и для букв, которых в настоящее
время нет в алфавите.
О «воскреснувшей эллинской речи»
В №
11 «Вопросов литературы» за 1976 г.
опубликована интересная статья С.
Аверинцева «Славянское слово и традиции
эллинизма». Не берусь, не являясь
специалистом в области истории русского
литературного языка, судить об ее
основной концепции, которая, конечно,
привлечет внимание исследователей,
ближе меня знакомых с сущностью вопроса.
Хотелось бы лишь позволить себе одно
частное замечание.
Цитируя в начале
статьи известный стих Пушкина:
Слышу
умолкнувший звук божественной эллинской
речи (III, 256) —
С.
Аверинцев называет его «решительно
необычным» (в отличие от «довольно
обычного», по его мнению, второго стиха
этого двустишия) и делает вывод: «Похвала
эта мыслима отнюдь не во всякой
национальной литературе. Едва ли,
например, самый рьяный поклонник
переводов и подражаний античным поэтам,
принадлежащих Леконту де Лилю, попытался
бы расслышать во французских словах
„эллинскую речь". Уж если что слышится
во французских словах, так это, конечно,
латинская речь» (С. 153).
Для того чтобы
судить о том, прав или нет в данном случае
исследователь, полезно напомнить, что
отправным творческим импульсом для
создававшего этот «решительно необычный»
стих Пушкина была строка из французской
трагедии Лагарпа «Филоктет» (приводим
ее в несколько неточной — явно по памяти
— цитации Пушкина): … j'entends les doux sons de la
langue Grecque —
373
(«...я
слышу сладкие звуки греческого языка»).
Цитата эта запомнилась Пушкину: он
привел ее во французском письме Н. Н.
Раевскому в июле 1825 г., объясняя свои
взгляды на драму, и в 1829 г. (30 января или
30 июня?) — во французском же наброске
предисловия к «Борису Годунову» (см.
XIII, 197 и XIV, 48). Следует напомнить, что
последняя дата хронологически близка
ко времени создания стихотворения «На
перевод Илиады». Последнее датируется
пометой под черновиком: «8 н<оября 1830
г.>». Связь начала стихотворения со
стихом Лагарпа подтверждается и
наблюдениями над отразившимся в рукописи
творческим процессом: Пушкин долго не
мог найти нужное ему начало. Были
отвергнуты стихи:
Чужд мне был Гомеров
язык сладкозвучный как Леты журчанье
(III, 866); Чужд мне был Гомеров язык свободный
во всех земнородных (III, 867)
Затем,
видимо, мелькнула мысль начать текст
цитатой, и был набросан отрывок первого
стиха перевода Гнедича:
Гнев богиня
воспой (III, 867).
Здесь-то,
вероятно, автору вспомнился французский
стих Лагарпа, и он начал сразу набело:
Слышу божественный звук воскреснувшей
речи эллинской.
Поскольку
первоначально слово «воскреснувшей»
отсутствовало, то текст явно представлял
собой простой перевод стиха
Лагарпа.
Установление этого факта
позволяет высказать суждения и о
содержании мысли Пушкина, как
представляется, весьма далекой от того,
что усматривает в ней С. Аверинцев.
Последний видит черты «божественной
эллинской речи» в самой сущности
«славянского слова» и, следовательно,
считает, что Пушкин указывает здесь на
безусловную природу языкового сходства,
а не на условный образ подобия, создаваемый
мастерством поэта (Леконт де Лиль, по
мнению исследователя, не может сделать
то, что возможно для Гнедича, в силу
природы французского языка). Влияние
древнегреческих фразеологических и
словообразовательных моделей на
церковнославянский язык общеизвестно.
Знал о нем и Пушкин. В 1825 г. он писал о
«славяно-русском языке»: «В XI веке
древний греческий язык вдруг открыл
ему свой лексикон, сокровищницу гармонии,
даровал ему законы обдуманной своей
грамматики, свои прекрасные обороты,
величественное течение речи; словом,
усыновил его...» (XI, 31). Однако позволительно
думать, что в стихе, комментируемом
исследователем, речь идет о другом — о
той условной адекватности, которая
создается искусством поэта и возможна
в любом языке, о той адекватности, которую
имел в виду Пушкин, когда писал на полях
стихотворений Батюшкова: «звуки
италианские! Что за чудотворец этот
Б<атюшков>» (XII, 267). Чтобы убедиться
в этом, обратимся к контексту, в котором
Пушкин всегда вспоминал стихи Лагарпа:
здесь речь неизменно идет именно о
неизбежной условности искусства, которое
нельзя судить с позиций естественного
правдоподобия: «У Лагарпа Филоктет,
выслушав тираду Пирра, говорит на чистом
французском языке: „Увы, я слышу сладкие
звуки греческой речи". Не есть ли все
это условное неправдоподобие?» (XIV, 48,
396). Таким образом, речь шла
374
именно
о «воскреснувшей эллинской речи» (III,
867), о мастерстве переводчика, а не о
судьбах языка. Вряд ли бы Пушкин согласился
с мыслью, что под пером французского
переводчика Гомер фатально воскреснуть
не может.
В заключение я хочу снова
подчеркнуть, что рассматриваю лишь то,
как С. Аверинцев истолковал пушкинскую
цитату, — богатая мыслями статья его,
конечно, заслуживает и разговора по
существу проблемы. Но это уж дело
специалистов.
О дуэли Пушкина без «тайн» и «загадок»
Исследование, а не расследование1
…смешивать
два эти ремесле.
Есть тьма
искусников
Грибоедов «Горе от ума»
У
детективного жанра свои закономерности.
Вначале — преступление. Убийство
совершено, но убийца неизвестен, имя
его составляет тайну, загадку, которую
надо разгадать. Над разгадкой трудятся
специалисты и, разумеется, решить ее не
могут. Но тут появляется гениальный
следователь-любитель. Он не обладает
специальными знаниями, но в избытке
наделен логикой, здравым смыслом,
интуицией и острым глазом — свойствами,
которых профессионалы заведомо лишены.
Гениальный дилетант внимательно
разглядывает картину преступления и,
конечно, обнаруживает преступника,
потому что главная улика лежала на самом
видном месте и оставалась незамеченной
лишь потому, что специалисты слишком
мудрили. А ларчик просто открывался...
Еще на первой странице (или в первом
кадре) эта улика продемонстрирована,
но именно так, чтобы остаться не замеченной
нами. Внимание читателей, как и незадачливых
следователей, направлено по ложному
следу. Но вот конец — наше внимание
вновь обращают к этой виденной, но не
оцененной нами улике. Преступник найден,
мы восклицаем: «Как все на самом деле
просто и хитроумно одновременно!»
Детектив окончен.
_______________________
1
Рецензия на 1-е изд. книги С. Л Абрамович
«Пушкин в 1836 году (Предыстория последней
дуэли)» (Л., 1984)
375
Некоторые
произведения искусства нам нравятся
своей жизненной правдой. Сложная
реальность отражается в них сложным
образом. Подобно тому, как в жизненных
ситуациях самое трудное — определить,
по каким «правилам» и по правилам ли
вообще ведется игра, большое произведение
искусства открывает перед читателем
такую сложную систему связей, такое
переплетение причин, следствий, оценок,
характеров, что раскрыть законы
художественного целого — огромный, а
до конца и невозможный, труд. Такое
произведение и учит и мучит — будоражит,
беспокоит. Погружение в него — и радость,
и труд. Это не «чтение в гамаке». Но есть
и другой тип текстов, тип, который в свое
время и на своем месте также имеет право
на существование. Это — книги для отдыха.
Сложность здесь симулируется, а
трагические противоречия жизни заменены
удобопостигаемыми «тайнами» и «загадками».
Фактически эти тайны совсем не тайны —
это лишь головоломки, ребусы и кроссворды
для размышлений на досуге. Жизненные
противоречия заменены здесь наперед
известными правилами, и читатель получает
удовольствие именно от того, что
мучительная и, казалось бы, хаотическая
ситуация оказывается совсем не мучительной
и не хаотической. Стоит лишь приложить
к ней некоторую нехитрую систему правил,
и все разматывается как клубочек шерсти.
Такое чтение успокаивает, баюкает
читателя. Оно дает ему умственную
разрядку и представляет собой вполне
уважаемый вид отдыха.
Беда начинается
лишь тогда, когда такое облегченное
чтение заявляет претензию на несвойственное
ему место, когда оно стремится подменить
собою «трудную», социально и этически
значимую литературу, а читатель, привыкший
к облегченным решениям, начинает
раздраженно требовать, чтобы с ним
всегда «играли по правилам».
Однако
нас сейчас интересует не давление
детектива на художественную литературу,
а проникновение его норм и законов в
научную литературу. Речь пойдет о так
называемом детективном литературоведении.
Казалось бы, какое беспокойство может
вызвать появление работ, стремящихся
увлечь читателей, заменить зеленую
академическую скуку лихо закрученными
(«чтоб дух захватывало!») сюжетами? Не
говорит ли нашими устами цеховая рутина,
боязнь именно того «частного детектива»,
Шерлока Холмса, который, ворвавшись в
мир добросовестных, но тупоумных
Лестрейдов, с ходу решит все загадки?
Смеем заверить читателя, что нами
руководят другие чувства.
Ну, так в
чем же беда?
Прежде всего в том, что
параллель между исследователем-историком,
стремящимся проникнуть в сложные
конфликты прошлого, и следователем
детективом (особенно его литературным
двойником) — внешняя и лишь частично
обоснованная. Конечно, всякому серьезному
исследователю-историку приходилось
решать задачи, смыкающиеся с целями
криминалиста и требующие сходных
методик: определение почерка, поиски
не хватающего звена в доказательствах,
мучительные попытки найти утраченную
рукопись, сопоставление косвенных улик,
— все это относительно обычные заботы
литературоведа или историка. К сожалению,
именно наиболее весомые результаты
таких исследований реже всего получают
популярность. Зато как часто поднимается
рекламный шум вокруг псевдооткрытий!