ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 16.05.2024

Просмотров: 626

Скачиваний: 0

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Характер бранных прозвищ носят имена советников и воинов Пикрохоля. Например, Merdaille, Racquedena-ге (скупердяй),Trepelu (замухрышка),Tripet (шка­лик) .

Образование собственных имен но типу руга­тельствявляется наиболее распростра­неннымспособомкак у Рабле, так и вообще внароднойкомике.

Особый характер носят хвалебные имена греческого типа. Например, воины Грангузье в отличие от вои­нов Пикрохола носят греческие имена хвалебного типа: Sebaste (почтенный),Tolmere (смелый),Ithibol (пря­мой). К этому хвалебному типу принадлежат и имена таких героев Рабле, как Понократ, Эпистемон, Эстен и

1 По-испански «garganta» — горло; провансальский язык знает пово «gargantuon», что значит обжора; по-видимому, этимология argantua та же, что и у других героев,— горло, глотка.

4)8

1 Хотя возможно, что какие-то корни в национальном языке и соответствующее им смутное осознание этимологического значе­ния и были в этом слове. Так полагает Сенеан (L'influence et la re­putation de Rabelais, v. II, p. 458).

509

даже Панург(riavougyog — способный все делать, «на все руки мастер»).

Все эти греческие имена формально аналогичны про­звищам, но они риторичны и лишены подлинной амби­валентности. Эти имена подобны разобранным нами ри-торизованным разъединенным рядам хвалы и брани в официальных местах романа Рабле.

Подлинная амбивалентность присуща лишь тем хва­лебно-бранным именам-прозвищам, корни которых ухо­дят в почву национального языка и связанной с ним на­родной образности.

Ограничимся разобранными примерами. Все имена у Рабле тем или иным способом осмыслены как хва­лебно-бранныепрозвищаиликлички. Исключение составляют лишь имена реальных истори­ческих лиц и реальных друзей автора (например, Тира-ко) или такие, которые должны к ним приближаться по звуковому образу (например, Рондибилис вместо Ронделе).

Но и другие собственные имена, кроме лиц, прояв­ляют ту же тенденцию к амбивалентному хвалебно-бранному осмыслению. Мы видели, что ряд географиче­ских названий получал телесно-топографическое осмыс­ление, например, Trou de Gibraltar, Bondes de Hercule и др. В некоторых случаях Рабле прибегает к искусст­венной этимологизации комического типа, как, напри­мер, при объяснении происхождения названий«Paris» и «Вайсе». Здесь имеются, конечно, особые оттенки, но основная грубая линия осмысления имен и превраще­ния их в хвалебно-бранные прозвища остается той же. Наконец в романе имеется ряд глав, где специально разрабатывается тема имен и названий в теоретическом плане. Так, в «Третьей книге» трактуется проблема про­исхождения названий растений, в «Четвертой книге» развертывается карнавальная игра именами на острове Эннезин, в той же книге имеется длинное рассуждение об именах в связи с именами капитановBiflandouille иTailleboudin.


Собственные имена в романе Рабле стремятся, таким образом, к пределу хвалебно-бранных прозвищ и кличек. Но к тому же пределу стремятся, как мы видели, и име­на нарицательные. Момент общностив раблезиан­ском контекстеослаблен.Имена животных, птиц, рыб, растений, органов, членов и частей тела, блюд и напитков, предметов кухонной утвари и домашнего оби-

510

хода, оружия, частей одежды и т. д.— в романе Рабле звучат почти как имена-прозвища персона­жейв своеобразной сатировой драме вещейи тела.

При анализе эпизода с подтирками мы наблюдали эту своеобразную роль вещей, как персонажей комиче­ской драмы (драма тела сочеталась с драмой вещей). Нужно подчеркнуть, что многие из вульгарных назва­ний трав, растений и некоторых вещей, фигурировав­ших в качестве подтирок, были еще свежи и девственны в литературно-книжном контексте. Момент общности был в них еще слаб; это были еще не названия, а имена-прозвища. Их неожиданная роль в ряду подтирок еще более содействовала их индивидуализации. Ведь в этом своеобразном ряду они вступают в совершенно новую группировку. Они изъяты даже из тех слабых система­тизирующих и обобщающих связей, в которых они до сих пор фигурировали в речи. Их индивидуально-имен­ной характер усиливается. Кроме того, в динамическом бранном ряду подтирок резко выступает их материаль­ность и их индивидуальная форма. Название здесь поч­ти превращается в характерное имя-прозвище персона­жа фарсовой сценки.

Новизнавещи и ее названия или обновление старой вещи ее новым употреблением и новыми не­ожиданнымисоседствамипо-особому ин­дивидуализируютвещь и усиливают в ее назва­нии момент собственности, приближают его к имени-прозвищу.

Особое значение для индивидуализации названий имеет общая насыщенность раблезианского контекста собственными именами (географическими названиями и именами лиц). Мы уже говорили, что для сравнений и сопоставлений он привлекает исторически единствен­ные вещи (например, пироги он сравнивает с басти­онами города Турина). Каждой вещи он стремит­ся дать историческую и топографическую определен­ность.

Наконец особое значение имеет пародийное разрушениеустаревшихидеологиче­ских исмысловыхсвязеймеждувеща­ми иявлениями,а иногда даже элементарных логических связей (алогизмыcoq-a-Гапе). Вещи и ихназвания, освобожденные от пут умираю­щегомировоззрения,выпущенные на волю,

511

приобретают особую вольнуюиндивидуаль­ность,и их названия приближаются квеселым именам-прозвищам.Девственные слова устного народного языка, еще недисциплинированные литера­турно-книжным контекстом с его строгой лексической дифференциацией и отбором, с егоуточнениями и ограничениями значений и тонов, с его словесной иерархией, приносят с собой особую карна­вальную свободу и индивидуальность и потому легко превращаются в имена персонажей карнавальной драмы вещей и тела.


Таким образом, одна из существеннейших особенно­стей в стиле Рабле заключается в том, что все собст­венные имена, с одной стороны, и все нарицательные названия вещей и явлений — с другой стороны, стремят­ся как к своему пределу к хвалебно-бранному прозви­щу и кличке. Благодаря этому все вещи и явления в мире Рабле приобретают своеобразную индивидуаль­ность: principium individuationis — хвала-брань. В и н -дивидуализирующемпотокехвалы-браниослабляютсяграницымежду лицамии вещами: все они становятся участникамикарнавальнойдрамыод­новременнойсмертистарогои рожде­нияновогомира.

Обратим внимание еще на одну довольно характер­ную особенность стиля Рабле — на карнавальное ис­пользование чисел.

Античная и средневековая литература знают симво­лическое, метафизическое и мистическое использование чисел. Существовали священные числа: три, семь, де­вять и др. В «Гиппократов сборник» был включен трак­тат «О числе семь». Это число обосновывалось здесь как кризисноечислодля всего мира и особенно для жизни человеческого организма. Но число и само по себе, то есть всякое число, было священным. Антич­ность была проникнута пифагорейскими представления­ми о числе как основании всего сущего, всякого строя и порядка, включая и самих богов. Средневековая сим­волика и мистика чисел общеизвестна. Священные чис­ла клались и в основу композиции художественных произведений, в том числе и литературных. Вспомним

512

Данте, у которого. священные числа определяют не только построение всей вселенной, но и композицию его поэмы.

Можно, несколько упрощая, так определить основы античной и средневековой эстетики числа: число долж­но быть определенным, завершающим, округлым, сим­метричным. Только такое число может лечь в основу гармонии и завершенного (статического) целого.

Рабле совлекает с чисел их священные и символиче­ские одеяния, развенчивает их. Он профанирует число.Но это не нигилистическая, а веселая карна­вальная профанация, возрождающая и обновляющая число.

В романе Рабле очень много чисел, почти ни один эпизод без них не обходится. И все они носят карнаваль­ный и гротескный характер. Достигается это разными средствами. Иногда Рабле дает прямое пародийное сни­жение священных чисел: например, девять вертелов для дичи по числу девяти муз, три триумфальных столба с карнавальными аксессуарами (в эпизоде с уничтоже­нием шестисот шестидесяти рыцарей, причем и самое число рыцарей пародийно-апокалипсическое). Но та­ких чисел сравнительно немного. Большинство чисел по­ражает и вызывает смеховой эффект своим гротескным гиперболизмом (количеством выпитого вина, съеденной пищи и т. п.). Вообще у Рабле все количественные опре­деления, выраженные числами, безмерно преувеличены и раздуты, хватают через край, нарушают всякое прав­доподобие. В них нарочито нет меры. Далее, комический эффект вызывает претензия на точность (притом чрез­мерную) при таких ситуациях, когда сколько-нибудь точный подсчет вообще невозможен: например, указы­вается, что Гаргантюа потопил в своей моче «двести шестьдесят тысяч четыреста восемнадцать человек». Но самое главное — в самой гротескной структурераб­лезианских чисел. Поясним все это на примере.


Вот небольшой отрывок из рассказа Панурга о его турецких похождениях:

«В это самое время из города, спасаясь от огня, вы­бежало шестьсот — да нет, какое там шестьсот! — более тысячи трехсот одиннадцати псов...» (кн. II, гл.XIV).

Здесь есть и гротескное преувеличение, да еще с рез­ким скачком (от шестисот сразу до тысячи трехсот), и снижающий объект подсчета (псы), и совершенная не­нужность и чрезмерность точности, и невозможность са-

513

17-205

мого подсчета, и, наконец, развенчивающее точность слово «более». Но характернее всего самая структура числа. Если бы мы прибавили единицу — тысяча тристадвенадцать,— то число сразу успокоилось бы, за­круглилось, завершилось, комический эффект резко бы снизился. Если же мы доведем его до тысячипятисот двенадцати,то оно вовсе успокоится, статически завершится, утратит всю асимметрию и открытость, пе­рестанет быть гротескным раблезианским числом.

Такова структура всех больших чисел у Рабле: все они подчеркнуто отклоняются от уравновешенных и спокойных, солидных и завершающих чисел. Возьмем уже приведенное нами число потопленных в моче — двести шестьдесят тысяч четыреста восем­надцать— и изменим его эстетическую структуру — двестипятьдесяттысячпятьсотд в а -д ц а т ь,— и эффект резко изменится. И еще один пример: число убитых в монастырском винограднике —тринадцатьтысячшестьсотдвадцать два чело­века, измените несколько его структуру —двена­дцатьтысячпятьсотдвадцать, и вы убьете его гротескную душу. Во всем этом легко убедиться путем анализа любого большого числа у Рабле. Он строго вы­держивает свой структурный принцип. Все его числа беспокойны, двусмысленны и незавершимы, как черти в средневековых дьяблериях. В структуре числа, как в капле, отражена структура всего раблезианского мира. На таком числе нельзя построить гармонической и завершенной вселенной. У Рабле господствует иная, чем в античности и высоком средневековье, эстетика числа.

Казалось бы, что нет ничего более далекого от смеха, чем число. Но Рабле и его сумел сделать смешным и на равных со всем прочим правах приобщил его к карна­вальному миру своего романа.

* * *

В заключение коснемся еще одного существенного момента: особого отношения эпохи Рабле к языку и к языковому мировоззрению.


Ренессанс,— единственная в истории европейских литератур и языков эпоха конца двуязычия и язы­ковойсмены.Многое, что было возможно в эту единственную и исключительную эпоху литературно-

514

языковой жизни, стало уже невозможным во все после­дующие эпохи ее.

Про художественную прозу и особенно про роман но­вого времени можно сказать, что они возникли на г р а -ни двух языков.Литературно-языковая жизнь сконцентрировалась на этой грани. Происходила напря­женная взаимоориентация, взаимодействие, взаимо­освещение языков. Языки прямо и напряженно глядели в лицо друг другу: каждый осознавал себя, свои возмож­ности и свои ограничения всветедругого языка.Эта межаязыковощущалась в отношении каждой вещи, каждого понятия, каждой точки зрения. Ведь дваязыка— двамировоззрения.

Мы уже говорили в другом месте нашей работы (в I гл.), что граница раздела двух культур — народ­ной и официальной — в некоторой своей части прямо проходила по линии раздела двух языков — народного и латинского. Народный язык, захватывая все сферы идео­логии и вытесняя оттуда язык латинский, нес с собою новые точки зрения, новые формы мышления (ту же ам­бивалентность), новые оценки: ведь этот язык был язы­ком жизни, материального труда и быта, языком «низ­ких» — в большинстве своем смеховых — жанров, (фабльо, фарсов, «криков Парижа» и др.), наконец, языком вольной площадной речи (разумеется, народ­ный язык не был единым, и в нем были официальные сферы речи). Между тем латинский язык был язы­ком официального средневековья. Народная культура отражалась в нем слабо и несколько искаженно (глав­ным образом в латинской ветви гротескного реализма).

Но дело не ограничивалось только двумя языками — национально-народным и средневековой латынью; с этой основною межой пересекались межи и других языков; взаимоориентация языков была сложной и многосто­ронней.

Историк французского языка Ферцпвачц, Брюно, от­вечая на вопрос о том, как могла быть разрешена зада­ча перехода на народный язык именно в эпоху Ренес­санса с его классическими тенденциями,— совершенно правильно указывает, чтосамоестремление Ренессансавосстановитьлатинский язык в егоантичнойклассической чистотенеизбежнопревращалол а -т и н с к и й язык вмертвыйязык. Выдержи­вать эту античную классическую чистоту языка и в то же

515

L7*

время пользоваться им в жизненном обиходе и в пред­метном миреXVI века, выражать на нем все понятия и вещи живойсовременностине представлялось возможным. Восстановлениеклассическойчис­тотыязыка неизбежно ограничивало егоприменение,ограничивало, в сущности, одной сферой стилизации. И здесь — в отношении языка — сказывается амбивалентность образа «возрождения»: другая сторона возрождения оказываетсясмертью. Возрождение цицероновской латыни превратило ла­тинский язык вмертвыйязык. Современность — новое время в его новизне — вырвалась из тисков ци­цероновской латыни и противостала ей. Современность убила классическую латынь с ее претензиями служить живым языком.