ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 16.05.2024

Просмотров: 662

Скачиваний: 0

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.

Проследим роль пиршественных образов по всему роману.

Все первые подвиги Пантагрюэля, совершенные им еще в колыбели,— это подвигиеды. Образ жарко­го на вертеле является ведущим в турецком эпизоде Панурга. Пиром кончается эпизод тяжбы между Лижи-задом и Пейвино и также эпизод с Таумастом. Мы ви­дели, какую громадную роль играет пир в эпизоде с сожжением рыцарей. Весь эпизод войны с королем Анархом проникнут пиршественными образами, пре­имущественно образами попойки, которая становится

308

почти главным орудием самой войны. Пиршественными образами проникнут и эпизод посещения Эпистемоном загробного царства. Сатурновским народным пиром в столице аморотов завершается весь эпизод войны с Анархом.

Не менее велика роль пиршественных образов и во второй (хронологически) книге романа. Действие от­крывается пиром на празднике убоя скота. Существен­ную роль играют образы еды в эпизоде воспитания Гар-гантюа. Когда в начале пикрохолинской войны Гарган-тюа возвращается домой, Грангузье устраивает пир, причем дается подробное перечисление блюд и дичи. Мы видели, какую роль играет хлеб и вино в завязке пикро­холинской войны и в эпизоде побоища в монастырском винограднике. Особенно богата эта книга всевозможны­ми метафорами и сравнениями, заимствованными из области еды и питья. Кончается эта книга словами: «Et grand chere!»1

Меньше пиршественных образов в третьей книге ро­мана, но они есть и здесь и рассеяны в различных эпи­зодах. Подчеркнем, что консультация Панургом богосло­ва, врача и философа происходит во время обеда; тема­тика всего этого эпизода — вольное обсуждение при­роды женщин и вопросов брака — типична для «застоль­ных бесед».

Роль пиршественных образов в четвертой книге сно­ва резко усиливается. Эти образы являются ведущими в карнавальном эпизоде колбасной войны. В этой же книге дается в эпизоде с гастролятрами и самое длин­ное перечисление блюд и напитков, какое только знает мировая художественная литература. Здесь же дано зна­менитое прославление Гастера и его изобретений. Про­глатывание и еда играют существенную роль в эпизоде с великаном Бренгнарийлем и в эпизоде с «островом ветров», где питаются исключительно ветрами. Здесь есть глава, посвященная «монахам на кухне». Наконец, кончается книга пирушкой на корабле, с помощью которой Пантагрюэль и его спутники «исправляют погоду». Последние слова книги, завершающие длин­ную скатологическую тираду Панурга: «Выпьем!»


1 Обращает на себя внимание почти полное отсутствие пиршест­венных образов в эпизоде с Телемским аббатством. Подробно указаны и описаны все помещения аббатства, но, как это ни странно, забыта кухня, для нее не оказалось места в Телеме.

309

Это — и последнее слово романа, написанное самим Рабле.

Какое же значение имеют в романе все эти пиршест­венные образы?

Мы уже говорили, что они неразрывно связаны с праздниками, со смеховыми действами, с гротескным образом тела; кроме того, они самым существенным об­разом связаны со словом,смудройбеседой, свеселойистиной.Мы отметили наконец при­сущую им тенденцию к изобилию и всенародности. Чем же объясняется такая исключительная и универсальная роль пиршественных образов?

Еда и питье — одно из важнейших проявлений жиз­ни гротескного тела. Особенности этого тела — его от­крытость, незавершенность, его взаимодействие с миром. Эти особенности вактееды проявляются с полной наглядностью и конкретностью: тело выходит здесь за свои границы, оно глотает, поглощает, терзает мир, вби­рает его в себя, обогащается и растет за его счет. Проис­ходящая в разинутом, грызущем, терзающем и жующем ртувстречачеловекасмиромявляется од­ним из древнейших и важнейших сюжетов человеческой мысли и образа. Здесь человек вкушает мир, ощущает вкус мира, вводит его в свое тело, делает его частью себя самого. Пробуждающееся сознание человека не могло не сосредоточиться на этом моменте, не могло не извлекать из него ряда очень существенных образов, определяю­щих взаимоотношение между человеком и миром. Этавстречас миром в акте еды была ра­достнойи ликующей. Здесь человек тор­жествовалнадмиром,он поглощал его, а не его поглощали; граница между человеком и миром стиралась здесь в положительном для человека смысле.

Еда в древнейшей системе образов была неразрывно связана с трудом.Она завершала труд и борьбу, бы­ла их венцом и победой.Трудторжествовалв еде. Трудовая встреча человека с миром, трудовая борьба с ним кончалась едою — поглощением отвоеван­ной у мира части его. Как последний победный этаптрудаеда часто замещает собою в системе об­разов весь трудовой процесс в его целом. В более древ­них системах образов вообще не могло быть резких гра­ниц между едою и трудом: это были две стороны одного и того же явления — борьбы человека с миром, кончав-


310

шейся победой человека. Нужно подчеркнуть, что и труд и еда были коллективными; в них равно участвовало все общество. Эта коллективная еда, как завершающий мо­мент коллективного же трудового процесса,— не биоло­гический животный акт, а событие социальное. Если оторвать еду от труда, завершением которого она была, и воспринимать ее как частно-бытовое явление, то от об­разов встречи человека с миром, вкушения мира, разину­того рта, от существенной связи еды со словом и веселой истиной ничего не остается, кроме ряда натянутых и обессмысленных метафор. Но в системе образов тру­дящегосянарода,продолжающего завоевывать свою жизнь и еду в трудовой борьбе, продолжающегопоглощатьтолькозавоеванную,оси­леннуючастьмир а,—пиршественные образы продолжают сохранять свое важное значение, свой уни­версализм, свою существенную связь с жизнью, смер­тью, борьбой, победой, торжеством, возрождением. По­этому образы эти и продолжали жить в своем универ­сальном значении во всех областях народного творчест­ва. Они продолжали здесь развиваться, обновляться, обо­гащаться новыми оттенками значений, они продолжали заключать новые связи с новыми явлениями. Они росли и обновлялись вместе с народом, их творившим.

Пиршественные образы, следовательно, вовсе не бы­ли мертвыми пережитками угаснувших эпох, пережит­ками, например, раннего охотничьего периода, когда во время коллективной охоты производилось коллективное растерзание и пожирание побежденного зверя, как это утверждают некоторые этнологи и фольклористы. По­добные упрощенные представления о первобытной охоте придают большую наглядность и кажущуюся ясность объяснениям происхождения ряда пиршественных обра­зов, связанных с растерзанием и глотанием. Но уже и са­мые древние дошедшие до нас пиршественные образы (как и образы гротескного тела) гораздо сложнее этих примитивных представлений о примитивном: они глубо­ко осознаны, намеренны, философичны, богаты оттенка­ми и живыми связями со всем окружающим контекстом, они вовсе не похожи на мертвые пережитки забытых мировоззрений. Совершенно иной характер носит жизнь этих образов в культах и обрядах официальных рели­гиозных систем. Здесь действительно зафиксирована в сублимированном виде более древняя стадия развития этих образов. Но в народно-праздничной системе эти

311

образы проделали тысячелетний путь развития и обнов­ления и в эпоху Рабле, да и в последующие века, про­должали жить осмысленною и художественно-продук­тивною жизнью.


* * *

Особенно богатую жизнь вели эти пиршественные образы в гротескном реализме. Именно здесь нужно искать главные источники раблезианских пиршествен­ных образов. Влияние античного симпосиона имеет вто­ростепенное значение.

В акте еды, как мы сказали, границы между телом и миром преодолеваются в положительном для тела смысле: оно торжествует над миром, над врагом, празд­нует победу над ним, растет за его счет. Этот момент по­бедного торжества обязательно присущ всем пиршест­венным образам. Не может быть грустной еды. Грусть и еда несовместимы (но смерть и еда совмещаются от­лично). Пир всегдаторжествуетпобе­ду — это принадлежит к самой природе его. Пир­шественноеторжество— универсаль­но: это —торжествожизнинад смер­тью. В этом отношении оно эквивалентно за­чатиюирождению.Победившее тело при­нимает в себя побежденный мир иобновля­ется.

Поэтому пир как победное торжество и обновление в народном творчестве очень часто выполняет функ­ции завершения.В этом отношении он эквивален­тенсвадьбе(производительный акт). Очень часто обе завершающих концовки сливаются в образе «б р а ч-ногопира»,которым и кончаются народные произве­дения. Дело в том, что «пир», «свадьба» и «брачный пир» дают не абстрактный и голый конец,— ноименно завершение, всегда чреватое но­вымначалом.Характерно, что в народном твор­честве смерть никогда не служит завершением. Если она и появляется к концу, то за нею следуеттризна(т. е. погребальный пир; так, например, кончается «Илиада»); тризна и есть подлинное завершение. Это связано с амбивалентностью всех обра­зов народного творчества: конец должен быть чре­ват новым началом, как смерть чревата новым рож­дением.

Победно-торжествующая природа всякого пира де­лает его не только подходящим завершением, но и не менее подходящим обрамлением для ряда существенных событий. Поэтому и у Рабле пир почти всегда либо за­вершает, либо обрамляет событие (например, избиение ябедников).

Но особенно важное значение имеет пир как су­щественноеобрамлениемудрогосло­ва,речей,веселойправды.Между словом и пиром существует исконная связь. В наиболее ясной и классической форме эта связь дана в античном симпо-сионе. Но и средневековый гротескный реализм знал свою очень своеобразную традицию симпосиона, то есть пиршественного слова.

Соблазнительно искать генезис этой связи между едою и словом у самой колыбели человеческого слова. Но этот «последний» генезис, если бы и удалось его установить с известной степенью вероятия, немного бы нам дал для понимания последующей жизни и после­дующего осмысления этой связи. Ведь и для античных авторов симпосиона — для Платона, Ксенофонта, Плу­тарха, Афинея, Макробия, Лукиана и др.— эта связь между словом и пиром вовсе не была мертвым пере­житком, а живо осмысливалась ими. Такой же жи­вой и осмысленной была эта связь и в гротескном симпосионе и у его наследника и завершителя —


Рабле1.

В прологе к «Гаргантюа» Рабле прямо говорит об этой связи. Вот это место: «Должно заметить, что на сочинение этой бесподобной книги я потратил и упо­требил как раз то время, которое я себе отвел для поддержания телесных сил, а именно — для еды и питья. Время это самое подходящее для того, чтобы пи­сать о таких высоких материях и о таких важных пред­метах, что уже прекрасно понимали Гомер, образец для всех филологов, и отец поэтов латинских Энний, о чем у нас есть свидетельство Горация, хотя какой-то меже­умок и объявил, что от его стихов пахнет не столько елеем, сколько вином.

1 В обедненном виде традиция гротескного симпосиона продолжа­ла, конечно, жить и дальше; мы встречаем ее в ряде явлений XIX века (например, в застольных беседах Бетховена); дожила она, в сущности, и до наших дней.

312

313

То же самое один паршивец сказал и о моих кни­гах,— а, да ну его в задницу! Насколько запах вина соблазнительнее, пленительнее, восхитительнее, живо­творнее и тоньше, чем запах елея! И если про меня ста­нут говорить, что на вино я трачу больше, чем на масло, я возгоржусь так же, как Демосфен, когда про него го­ворили, что на масло он тратит больше, чем на вино. Когда обо мне толкуют и говорят, что я выпить горазд и бутылке не враг,— это для меня наивысшая похва­ла; благодаря этой славе я желанный гость в лю­бой приятной компании пантагрюэлистов» (кн.I, пролог).

В начале автор дает нарочитое принижение собст­венных писаний: он пишет только во время еды, следо­вательно тратит очень мало времени на эти писания, как на штуку и безделку. Поэтому можно понять в ирони­ческом смысле и выражение «высокие материи и глубо­кие вопросы». Но это принижение сейчас же снимается ссылкой на Гомера и на Энния, которые поступали так же.

Застольное слово — шутливое и вольное слово; на него распространялись народно-праздничные права сме­ха и шутовства на свободу и откровенность. Рабле и на­девает этот защитный шутовской колпак на свои писа­ния. Но в то же время застольное слово и внутренне по своему существу его вполне устраивает. Вино он дейст­вительно предпочитает елею: ведь елей — сим­вол «постной»благоговейнойсерьез­ности.

Рабле был совершенно убежден в том, что свобод­ную и откровенную истину можно высказать только в атмосфере пира и только в тоне застольной беседы, ибо, помимо всяких соображений осторожности, только эта атмосфера и этот тон отвечали и самому существу исти­ны, как ее понимал Рабле,— истине внутренне свободной,веселойи материалистич­ной.